На зло и благо,
И для злодея
Блещут, как для лучшего,
Месяц и звезды.
Ветер и потоки,
Громы и град,
Путь совершая,
С собой мимоходом
Равно уносят
То и другое,
И счастье, так
Скитаясь по миру,
Осенит то мальчика
Невинность кудрявую,
452
То плешивый
Преступленья череп.
По вечным, железным,
Великим законам,
Всебытия мы
Должны невольно
Круги совершать.
Человек один
Может невозможное:
Он различает,
Судит и рядит,
Он лишь минуте
Сообщает вечность.
Смеет лишь он
Добро наградить
И зло покарать,
Целить и спасать
Все заблудшее, падшее
К пользе сводить.
И мы бессмертным
Творим поклоненье,
Как будто людям,
Как в большом творившим,
Что в малом лучший
Творит или может творить.
Будь же прав, человек,
Милостив и добр!
Создавай без отдыха
Нужное, правое!
Будь нам прообразом
Провидимых нами существ.
(Перевод Aп. Григорьева — 1, 169—171)
Стихотворение начинается притчеобразно, настоятельно. Человеку предписывается воплотить в действительность нравственные ценности: он обязан быть правым, милостивым и добрым. Следующее дальше обоснование этого требования неожиданно: ведь предписываемое поведение определяется как тот самый признак, который отличает человека от всех прочих существ. Не умение говорить, не прямохождение на задних конечностях, не необходимость, заставляющая думать о будущем и придумывать что–то новое,
453
и не способность это делать — нет, одни лишь нравственные качества делают человека человеком. Но неожиданно вторая строфа начинается прославлением неизвестных, высших существ, «провидимых нами». Удивительный переход мысли связывает возможность веры в них с нравственными поступками человека: «Его пример нас / Верить им учит». Он делает чрезвычайно сомнительным существование и без того неведомых существ, а также высоко оценивает моральное поведение, на какое человек способен и какое ему подобает. Если последовательно довести эту мысль до ее логического завершения, окажется, что те высшие существа не существуют без достойных подражания поступков человека, говоря яснее: без самого человека Но зачем Гёте вообще выводит здесь эти «провидимые существа»? Так он может поместить человека в «срединное положение», но избегает возведения его на высшую ступень мироздания, которая, по представлениям Гёте, человеку не подобает. Слишком непрочным, обветшалым представлялся ему мир людей, слишком отчетливы были пределы, которые он сам познал в каждодневном борении с превратными условиями существования, чтобы не понадобилось ему по меньшей мере провидеть еще и высшие существа.
В трех строфах (с третьей по пятую) изображается «безразличная природа–мать» и поступки Фортуны, богини счастья; и та, и другая не принимают во внимание, творились ли добрые дела или злые, имеется вина или нет — все это не производит на них никакого впечатления. А дальше, неожиданно, возникают строки, втолковывающие нечто, не подлежащее отмене, непреложное: «По вечным, железным, / Великим законам, / Всебытия мы / Должны невольно / Круги совершать». Эта закономерность предполагает большее, нежели все, о чем говорилось выше, ведь благоговейное упоминание вечных и великих законов не слишком сочетается с безразличием природы и с ее низвергающейся долу мощью или со слепой игрой счастья. Многим читателям здесь придет на ум то, что высказано в цикле «Первоглаголы. Учение орфиков». Можно считать, что здесь подразумевается действующий в природе закон, которому человек, как и все живое, подчинялся и будет подчиняться. Однако эти непроясняемые, точнее, вечные законы отнюдь не сковывают полностью человека. За ним — как это ни парадоксально — признается способность совершить невозможное, а дальше перечислены некоторые примеры.
454
Из всех созданий одному лишь человеку дозволено награждать и карать; лишь он способен помочь, спасти, а все заблудшее, падшее вернуть в разумное состояние. Это чрезвычайное качество человека дальше заставляет вновь обратиться к бессмертным существам. Приписываемый им разумный акт творения «в большом» лишь потому может быть назван разумным и потому достоин почитания, что вообще лишь нравственное поведение человека позволяет выявить и осознать суть разумного — да, в конце концов, ведь именно это и приводит к созданию разумного. Так стихотворение, с некоторым изменением, возвращается к исходному требованию, но теперь от благородного человека требуется быть предтечей, прообразом высших существ.
В ноябре 1783 года члены светского общества, обретавшегося в Тифурте, в основном аристократы и некоторые придворные, могли прочитать этот гимн в своем «Журнале». Для них это стихотворение должно было стать призывом всегда сообразовывать свое поведение с выдвинутым там требованием: быть правыми, милостивыми и добрыми. Несомненно, подобный призыв, проникнутый духом гуманизма, исполнен достоинства и всегда сохранит свое значение. Но все же и это стихотворение дает повод к некоторым вопросам.
К кому обращены строки, содержащие гуманистический призыв? Очевидно, к любому человеку. Заявить о сущности человека и о подобающих ему гуманных установках, определяющих его поведение, в то время было, несомненно, передовым поступком: ведь это означало, что преодолены все границы в поделенном на сословия обществе и все его статуты — ввиду единственно истинного и непреложного для всех членов общества. Требование быть милостивыми и добрыми противоречило реальному состоянию тогдашнего общества, в рамках которого люди не хотели или не могли следовать такому принципу; прозвучавший призыв понуждал устремить свои помыслы от человека, существовавшего реально, к иному, истинному человеку. Однако уже сама по себе обобщенность высказанного требования сразу же порождает трудности. Призыв адресован к «человеку вообще», то есть к членам всех сословий: бюргеру, чиновнику, ремесленнику, крестьянину — и, разумеется, к князю. Но в чем же суть требования быть правым, милостивым и добрым, если одни и те же нравственные уста–455
новки приложены и к крестьянину, стонущему от подневольного труда на барщине, и к князю, обладавшему всей полнотой власти? Что в человеке независимом может оправданно или неоправданно лишь усилить чувство собственного благородства, если этот призыв укрепит его в сознании своей правоты, то для закабаленного, обездоленного и эксплуатируемого порой звучит насмешкой и циничным издевательством. В той исторической ситуации, когда Гёте написал эти строки, он, по–видимому, мог выразить свои мысли лишь так обобщенно, указуя на нечто идеальное, от чего требовалось проложить путь в реальный мир реально существующих людей.
Однако подчеркнем: тем самым никто не умаляет значение стихотворения Гёте, высказываются соображения о сфере влияния и возможностях воздействия этой великолепной речи в защиту необходимости быть правым, милостивым и добрым. Слова Иоганна Готфрида Зёйме, хотя и написанные спустя почти двадцать лет (правда, при тех же самых общественных условиях), читаются сегодня почти как критическое послесловие к стихотворению Гёте:
«Вот грянет война. Боже мой, дворянство ведь ничего не даст, оно же освобождено от налоговых обложений. Пока сельский житель еще в силах поставлять тягло и править лошадьми на господском дворе, не стронется с места ни одно колесо. Если при таких условиях люди еще остаются добродетельными и честными и вносят свою лепту и отправляются сражаться, это лишь доказывает, что людская натура преисполнена, с одной стороны, божественным (!), а с другой — глупостью. Немцу приходится сражаться, чтобы, едва он покинет поле битвы, дворянство вновь могло идеально заставить его повиноваться, возложив на него барщину. Зато из века в век он снискал себе идиотскую славу единственной опоры в государстве, на которую возложен весь груз. Где нет справедливости, неоткуда взяться мужеству» (из письма Бёттигеру, начало ноября 1805 года).