Изменить стиль страницы

Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.

Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.

Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком – таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. «Просто компоту не нужно! – подумал Петька в восхищении. – Вот это слезищи! Вот бы так всегда!»

Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.

* * *

Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.

Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.

В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.

Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.

Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться «домой», в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.

Петр просто ходил по улицам, втягивая расширенными ноздрями запах города.

Город окружал его, высокомерный, молчаливый. Город уважал безумие Петра, его одиночество. Город пестовал его странности и вопиющую непохожесть на других людей. Город был настолько строг и строен, что то и дело позволял себе внезапные квазимодовские гримасы: ведь никто не посмел бы заявить прилюдно, что некто, обладающий Эрмитажем и Петропавловским шпилем, не имеет права на «эксцентричность».

И Петр очень быстро понял: этот город имеет право на что угодно. И если стать плотью от плоти этого города, то частица его права – на безумие, на снобизм, на безобразные выходки, на изысканность, на страстную любовь, на ледяной холод – перейдет и к тебе.

«Проклятье, я должен был догадаться об этом раньше», – подумал Петр с досадой на самого себя. Он никогда не читал «Медного всадника», ему было не до того.

Во время одной из прогулок Петр внезапно уловил давно забытый запах, острый, возбуждающий. Наконец-то он понял, что это был за запах: так пахнет кожа дорогих ботинок.

Слово «Антигона» приближалось, в этом не оставалось никаких сомнений.

Петр остановился и начал ждать.

Он был терпелив и мог ждать часами – как прежде ждал годами.

Теперь Антигона предстала перед ним в образе женщины, но все равно она оставалась словом: для реальной женщины она была слишком условна с этими ее длинными черными прядями, каждая из которых заканчивалась серебряной папильоткой, с раскосыми черными глазами и раздутыми, словно в сладострастном порыве, ноздрями.

Она размеренно шагала по мостовой. Их встреча произошла в одном из тех чумазых питерских переулков, что совершенно неожиданно отходят от какой-нибудь улицы-красавицы и ползут на задах, открываясь подворотнями на безликие желтоглазые флигели. Забытый мусор был единственным пестрым пятном в каменной подворотне.

Антигона была одета в растрескавшееся клеенчатое пальто, как будто вытащенное из мусорного бачка, а на ее босых ногах, словно святотатство, хлопали гигантские мужские ботинки без шнурков.

Все то время, пока она приближалась к нему, Петр слышал отдаленный, уставший звон колокола и все более отчетливо сознавал, что перед ним – Антигона.

Она шла очень медленно, позволяя ему в полной мере насладиться старым сном. И когда их разделяло всего десять шагов, она вдруг остановилась и чрезмерно длинным языком слизнула слезы, выступившие в уголках ее глаз.

А потом она сказала:

– Петр Лавочкин – ты, и это не ошибка.

Он молча кивнул. От волнения у него перехватило горло.

В здешнем мире слово «Антигона» все-таки превратилось в женщину, которая держалась так неуверенно, так неловко, что в груди щемило и жгло глаза.

Она как будто стояла на веревке, натянутой в метре над землей, и размышляла о том, как бы не свалиться на потеху толпе, как бы не сверкнуть в падении панталонами и не потерять с ног ботинки.

Петр молчал, чтобы не смущать ее еще больше.

Она взяла одну свою прядку и сунула папильотку в рот. Ее крупные желтоватые зубы с хрустом разгрызли серебряную вещицу. Антигона выплюнула кусочки себе под ноги, но прядка осталась у нее во рту, красиво оттеняя смуглую щеку.

Потом Антигона сказала:

– Ты имеешь возможность видеть ту женщину, мать.

Она протянула руку, как будто просила о помощи, и Петр схватил ее. До самого последнего мгновения, пока их руки не соприкоснулись, Петр не знал, каким будет это прикосновение, нежным или крепким. Но когда он дотронулся до Антигоны, то понял: эту женщину нужно держать изо всех сил, иначе она захочет вырваться.

И вцепился в ее ладонь изо всех сил, даже помогая себе ногтями.

Она зашаркала по переулку и нырнула вместе с ним в подворотню.

Лифты ползали по желтым стенам дома.

С натугой они карабкались все выше, к невозможному небу над двором-колодцем, к недостижимой цели. Они были похожи на паразитов, внедрившихся под кожу и двигающихся вдоль позвоночного хребта, как в фильме ужасов.

Петр впервые ездил в таком лифте. Он понял вдруг, что слишком мало успел за свою жизнь, чтобы позволить ей закончиться в общежитии.

– Здесь.

Они очутились перед крашеной дверью без номера.

Антигона позвонила, потом постучала, и дверь тихо раскрылась, и в полумраке проступила бледная женщина в стареньком халате. У женщины не было возраста. Она как будто находилась за пределами собственной судьбы. Петр восхитился, потому что это было хитро придумано – жить потихоньку, предоставив судьбе возможность самой вершить свой жестокий и страшный суд!

Не обращая внимания на вопрошающие глаза женщины, Антигона повернулась к Петру и сказала:

– Вот эта – мать, Петр Лавочкин. Ты получаешь возможность глядеть.

Петр оглянулся на Антигону, но она уже входила в лифт, готовая растаять в нереальной вселенной «колодца», а между тем женщина шагнула к двери с явным намерением изгнать Петра и не допустить его в свое обиталище.

Поэтому Петр быстро шагнул вперед и схватил женщину за локти. К этой женщине следовало прикасаться нежно и бережно, ее кости ощущались как нечто чрезвычайно хрупкое.

– Хотите чаю? – слабым голосом произнесла она.

Она заварила для него на кухне слабенький чаек. На поверхности чашки плавали чаинки. Они были такими жалкими, что у Петра пропало всякое желание задавать этой женщине какие-либо вопросы.

Она заговорила сама:

– Я сразу узнала тебя. Ты и был таким – грязнокожим. Я ни у кого не видела такого ужасного оттенка кожи. Прости.

Петр покачал головой. Он вовсе не считал свою внешность ужасной и в словах матери не видел ничего обидного. К тому же некоторые девчонки уже находили его весьма интересным. «В тебе есть опасность и тайна, – сказала ему одна из его подруг. – Если бы у тебя была еще своя жилплощадь, то я бы даже не задумывалась».

Поскольку Петр молчал – а молчал он потому, что думал о множестве разных вещей, и все они разом захватывали его воображение, – женщина торопливо продолжила:

– Я отказалась от тебя прямо в роддоме. Я не могла принести тебя домой. Мой муж… – Она судорожно вздохнула. – Он сказал, что ты – не от него. Мы потом все равно развелись.

Петр подумал о муже этой женщине, о ее любовнике, о том, как она ложится в постель и смотрит на мужчину в ожидании. Он почти въяве видел ее печальное лицо, слышал ее вздохи. Есть женщины, которые в постели смеются, а эта – вздыхает. И в конце концов ее любовникам это начинает казаться пресным.