Изменить стиль страницы

Он отпустил поводья. Лошадь шла неторопливым шагом, стук копыт почти что тонул в мягком слое золотых опавших листьев и насыщенной влагой почве. Юноша смотрел на свою руку, расслабленно свисавшую вдоль тела — темно-золотая бархатистая ткань рукава камзола гармонировала с ковром листьев, служившим фоном; коричневая шероховатость шерсти плаща дополняла изящную цветовую композицию. Теплые туманно-влажные очертания коричнево-серых, голых — неожиданно обнажившихся в одну ночь деревьев и все оттенки желтого, оранжевого и красного, которые собрала в себе листва наводили его на почти абсурдную мысль о том, что именно в это утро нужно было бы выбрать совсем другие цвета для прогулочного костюма — что-нибудь сумасбродно-яркое и глубоко чуждое живой по цвету. Малиновое, изумрудное, фиолетовое или бирюзовое, скажем. Ибо в гармонии и слиянии с окружающим пейзажем был один существенный недостаток — они открывали в душе лазейку для настроения этой осени, этого пейзажа: томной нежности, холодной и пронзительно прозрачной, словно осеннее утро, тоски, влажных туманов почти что пролившихся на щеки слез, остывающих под веками, словно лужи на мостовой после дождя, блекло-голубой, как небо над Эторией, беспомощности и до боли острой, словно последняя мысль отпадающего от ветки листа, тоски по почти невозможному уже весеннему сладкому теплу. Сейчас никто не мог увидеть его лица — увидеть и удивиться его неожиданной выразительности и какой-то трепетной слабости, которая была на этом лице, отпечатку крайней грусти и беспомощности, растерянности и близких, очень близких слез, до появления которых оставался лишь застывший на неизвестный промежуток времени миг. Никого вокруг не было, и юноша позволил себе быть самим собой.

Мысли текли неторопливо, но легко, почему-то с поразительной четкостью обретая очертания зримых образов, размещавшихся где-то на уровне лба и чуть впереди, словно бы там подвешена была его любимая детская игрушка — плоский ящичек из прозрачного камня, заполненный крупным разноцветным песком; если потрясти эту игрушку, песок образовывал причудливые узоры, в которых можно было увидеть самые разнообразные картины — портреты знакомых и незнакомых людей, пейзажи невозможных в своей нереальности миров, силуэты несуществующих животных. Ныне на этом волшебном экране были картины несколько другого толка — куда как более реальные и достаточно простые. Он представлял себе многократно, как мог бы оказаться на расстоянии менее длины вытянутой руки от предмета своего обожания, как мог бы распорядиться этой драгоценной возможностью, сделать какое-то движение, сказать какую-то фразу, широко и просчитанно-наивно распахнуть ему навстречу взгляд, взгляд, который, как он прекрасно знал, способен свести с ума любого; возможно, все было бы совсем по-иному, он мог бы изучить и применить любовную магию. С основами магии он был знаком; его восхищала та точеная легкость, с которой под действием тщательно создаваемых последовательностей мысленных образов изменялась реальность вокруг. Магия не представляла для него трудности — для ее изучения он был пригоден более многих других, умея сосредотачиваться и придавать мысленному потоку особую четкость и плавное течение. Однако, она требовала времени и усердия, а ни того, ни другого Эбисс для нее уделять не желал, предпочитая более свободный и праздный образ жизни. Да, можно было бы изучить азы этой магии, применить ее — сплести сеть чародейства, которую можно было бы накинуть на того, кто так легко избегал воздействия его вроде бы неотразимой привлекательности, того, кто оставался холоден и надменен, хотя по всей логике не имел на это никакого права, морального ли, законного. Отказывать ему, первому по знатности лицу в Империи, внучатому племяннику Императора и личному другу принца, ему, кумиру всей аристократии, признанному похитителю сердец — как смел он, он, обычный дворянин из далекой восточной провинции, только и знаменитый тем, что был прямо-таки гениален в медицине, не такой уж и красивый, не отличившийся ни на турнире, ни на охоте, ни в слагании стихов, как смел он отказывать даже в простой симпатии ему, Эбиссу?! Мысль была гневной по смыслу, но гнева не было в душе юноши, гнев давно утих, угли этого гнева затянулись сизым пеплом растерянности — и только горькое удивление в очередной раз царапнуло по сердцу; свершилось то, что должно было свершиться в это осеннее утро — по щекам Эбисса пробежало несколько легких и почти что незамеченных им слез.

Возможно, это маленькое по сравнению с иными событие стало все же последней каплей, переполнившей чашу терпения Судьбы, которая давно с удивлением взирала на происходившее между двумя людьми этого мира, но пока что избегала вмешиваться, оставляя героям быть самими собой — одному жестоким игроком, искренне верившим в принцип меньшего зла, другому одновременно невинной жертвой и главным виновником того, что игра вообще началась. И, должно быть, Судьба решила вмешаться и подтолкнуть события так, чтобы восстановить справедливость, которое она понимала, как равновесие в количестве добра и зла, горя и радости, боли и удовольствия, которые должен был испытать в своей жизни каждый человек. До сих пор оба героя ухитрялись брать от жизни преимущественно радость и удовольствие; правда, в последнее время одному доставалось изрядное количество и горя, и боли, но он еще не успел сравнять соотношение черного и белого в своей жизни. Но, подталкивая их друг к другу, Судьба решила, что после этого они без всякого ее вмешательства смогут помочь друг другу соблюсти этот баланс — ибо, как было ясно даже Судьбе, не очень-то понимавшей все перипетии жизни этих странных и суетливых вечно недовольных смертных, оба влюбленных обладали достаточными силами, страстью и энергией для того, чтобы устроить друг другу рай и ад на земле; преимущественно ад, как, пряча усмешку, думала Судьба, но именно через муки ада обоим суждено было познать блаженство рая, ибо оба были созданы не для мирного сладкого покоя, но для бешеных страстей, изматывающих сцен и трагедийной великолепности сценического действия.

Как бы то ни было, в тишине парка раздался, словно эхо стука копыт гнедой кобылы Эбисса, другой звук, другая мерная дробь конского шага. Юноша поднял голову, при этом внезапно ощутив предательскую влагу на щеках и поспешно отирая ее рукавом — и вздрогнул всем телом, так, что эта дрожь даже передалась кобыле и та коротко, но тревожно заржала. Навстречу ему ехал тот, о ком он думал в последние часы… точнее говоря тот, о ком в последние месяцы он думал неотступно каждый день и каждый час, Ролан, герой его любовных грез и болезненный шрам на его самолюбии, средоточие его нынешней вселенной и вечный упрек в бессилии его внешней привлекательности. Встреча была случайной — может быть, второй в их жизни случайной, а не подстроенной вечно напрасным коварством Эбисса — и потому особенно волнующей именно своей неожиданностью. Было в этом для юноши даже что-то мистическое, обещавшее какие-то неведомые и непридуманные пока еще возможности, шансы, вероятности; случайность этой встречи не могла быть случайностью, она непременно наделена была каким-то высшим смыслом, просто обязана была стать судьбоносной и решающей… что решающей, как решающей — он не знал и даже не пытался загадывать, уверенный в том, что даже крошечный элемент расчета или волеизъявления может в очередной раз оказаться гибельным. Нужно было положиться на случай, который уже преподнес ему такой потрясающий подарок, на мудрость и доброту этого случая, отдаться течению и плыть по нему, не думая о том, куда несет поток.

Идея эта настолько захватила Эбисса, что он даже не стал брать в руку поводья или приподнимать шляпу в приветствии; он просто продолжал ехать, как ехал, почти что даже и не ожидая развития событий, почти не глядя на своего кумира. Странное почти что оцепенение овладело им; но в отличие от оцепенения, которое вызывал страх или сильная физическая боль, это было мягким и почти сладким, напоминавшим наркотический дремотный сон. В области солнечного сплетения разливалось тягучее тепло, делая мышцы мягкими, а ход мыслей неестественно ровным; ощущение блаженного покоя и подконтрольности, подвластности всего происходящего в мире его воле захлестнуло его. И когда он спокойно и ласково поднял умиротворенный летне-голубой взгляд на Ролана, то прочел на его лице что-то давно знакомое и почти что привычное, но никоим образом не ассоциировавшееся у него с этими чертами лица, с этим человеком. Он даже не сразу понял, что это — довольно откровенно показанное, совершенно уверенное в своей правомочности и ничем не прикрытое желание; понадобилось еще несколько минут, чтобы понять, что объектом этого желания является сам он.