Из соседних окон сначала послышались одиночные возгласы, а потом хлынул поток возмущенных криков и брани по адресу Бальзамировщицы и ее жениха. Они же стояли у колонки, вдвоем под одним зонтиком, который держал Цзянь, и обреченно смотрели на упрямую машину, струи дождя и ручьи под ногами.
Какой жестокий удар! Когда наконец дверца щелкнула и открылась, когда из машины достали и осветили дрожащим лучом карманного фонарика белье, оказалось, что все вещи до единой снова изорваны в клочья.)
– Я тебе уже говорила, что в то время я еще не бальзамировала, а только причесывала покойников. Препарировать и заниматься косметикой мне до тех пор ни разу не приходилось. Поэтому, скрыв истину, я, как ты догадываешься, оказалась в ужасном положении. Я уложила мать Цзяня на холодильный стол и стала тщательно, медленно разбирать ее волосы – надеялась, что начальник и остальные вернутся наконец со своего баскетбола. Надо сказать, волосы, несмотря на возраст покойной, были великолепные. Не особенно густые, с проседью, но такие шелковистые! Я их промыла, высушила, расчесала прядку за прядкой и уложила в шиньон: Цзянь сказал, что такую прическу она делала по торжественным случаям – в день рождения, праздники, Новый год. У нее была длинная красивая шея, и ей нравилось смотреть на нее в зеркало. Прическа ей действительно шла – придавала интеллигентный, едва ли не аристократический вид. Хотя, конечно, выражение лица изменить не могла. Как бы тебе сказать? Помню, было просто больно смотреть, как она лежит, такая вот изуродованная, и, кажется, страдает от какой-то нескончаемой пытки. Начальник и все прочие никак не возвращались, и я решилась сыграть роль до конца. Настало время действовать. Пути назад уже не было.
– Ты полюбила его с первого взгляда?
– Да, наверное… Может, на сегодня хватит?
– Нет-нет. Расскажи хотя бы, как ты вышла из положения. В двух словах. Открой профессиональную тайну.
– Ну, хоть я сама никогда не пробовала, но теоретически знала что и как. Сначала внутривенно вливается формалиновая смесь. Это совсем не то, что переливание крови. Надо рассечь ногу и ввести катетер, через который специальным насосом раствор вводится в тело и выводится из него. Этот надрез всегда делает сам начальник. Я иногда бывала рядом с ним – помогала привести покойника в порядок или подавала инструменты, но каждый раз отворачивалась – из какого-то инстинктивного, непреодолимого отвращения. Не к мертвецам – к ним-то я давно привыкла. А к начальнику. У него были такие белые, бескровные руки… брр! А ногти длинные, острые – прямо вампир из фильма ужасов! Но главное даже не это, а омерзительный запах. От него всегда разило спиртным. Я не трезвенница – за столом, по праздникам не прочь и сама немножко выпить. Но, понимаешь, бальзамирование – последняя услуга, которую можно оказать человеку на этом свете, последнее, чем можно его порадовать. И меня просто тошнило от запаха винного перегара, пусть даже не очень сильного. А вот теперь, когда надо было первый раз самой сделать надрез, я пожалела, что не наблюдала повнимательнее. Было страшно: вдруг ошибусь, вдруг не получится – вот кошмар! Дрожа от страха, я готовила инструменты, раствор и насос – довольно старый, немножко ржавый, но еще вполне исправный. Потом засучила покойной левую штанину до колена – обнажилась ледяная тонкая голень, сплющенная, оттого что долго оставалась в одном положении. Неловко и неуверенно я разрезала скальпелем кожу крест-накрест. Потекла густая, как пюре, кровянистая жидкость. Цзянь позеленел и закрыл глаза, ему стало дурно. Вдруг мне послышался шум внизу, на первом этаже. Я уж подумала, что это шаги начальника, который, на мое счастье, вернулся и сейчас поднимется сюда. Я побежала ему навстречу. Это было такое облегчение! Я бы с радостью призналась начальнику, что взялась не за свое дело, и пусть отругает или накажет. Я спустилась по лестнице и дошла до самой двери. В коридоре было темно, слабо освещенная дверь закрыта. Нигде никого. Скоро должно было совсем стемнеть, тогда ничего не будет видно. В коридоре дуло, пробирал холодный, как нога усопшей, сквозняк. Было страшно неуютно от гулкого эха моих одиноких шагов по лестнице и мраморному полу, от теней по углам, я испугалась даже собственного отражения в зеркале. Меня так и подмывало открыть дверь на улицу и удрать, ни слова не сказав клиенту, или сбегать на баскетбольную площадку за выпивохой-начальником. Но я совладала с собой и вернулась наверх, понятия не имея, что делать дальше. В бальзамировочной я сказала Цзяню, что мне послышалось, никто не пришел, и что, если он поможет мне повернуть тело, мы продолжим, а потом поставим катетер. Он спросил разрешения почитать матери стихи по-английски – это она научила его этому языку, когда он был маленьким, а теперь он изучал его в университете, причем не просто занимался им день и ночь, а отдавался ему как единственной страсти в своей жизни. Он так робко попросил, что я не смогла отказать. И он начал декламировать громким голосом, довольно приятным, с женственными интонациями. Как ты знаешь, я по-английски ни бум-бум, но стихи были очень красивые. Красивые и грустные. Дрожь унялась, моя рука окрепла, скальпель послушно делал надрезы в нужных местах, операция протекала нормально под аккомпанемент странных, каких-то волшебных звуков. Цзянь сказал, что это старинная ирландская песня из романа Джойса. Я спросила, про что она, и он перевел, а мне так понравилось, что я записала на память. Если хочешь, могу рассказать:
Кожа покойной чудесным образом розовела, по мере того как по венам разливалась жидкость, которую Цзянь накачивал ржавым насосом. Он сменил меня, позабыв о своем Джойсе. Я же принялась чистить его матери зубы. Помню, у нее, как и у сына, два передних неплотно сходились. Не прошло и часа, как расслабились руки и подбородок. Жуткая гримаса исчезла, лицо расправилось. Черты снова обрели спокойствие, какое пристало серьезной даме-лингвистке, и казалось, что это радует усопшую. Китайско-бирманский диалект ее больше не терзал. Увидев, каким приветливым стало лицо матери, сын захотел сделать ее еще прекраснее. Я согласилась, и он пошел за косметикой, а меня оставил наедине с покойной. Ну, я сидела, глядела на нее и не заметила, как заснула. Когда же проснулась, шел дождь. Не знаю, что произошло за время, пока я спала, но что-то во мне изменилось. Все вокруг казалось таким прекрасным, даже шум дождя звучал как музыка. Мне захотелось запеть древнюю песнь плакальщиц, она вдруг зашевелилась в памяти, зазвучала в мозгу, запросилась наружу. При моей работе, ты же понимаешь, чего-чего, а похоронных песен я наслушалась. И до самого прихода Цзяня я пела. Цзяню песня очень понравилась, особенно ритм, как он сказал, светлый, сияющий. Он попросил меня спеть что-нибудь еще. А сам открыл шкатулку, обтянутую темной лакированной кожей, и я, не переставая петь, сначала взяла карандаш и слегка, словно лаская, коснулась век покойной – подвела глаза тонкой-тонкой линией, потом нанесла на губы коралловую помаду с блеском и подкрасила ресницы французской тушью. А Цзянь надел ей на шею золотое колье с сапфиром. Его мертвая мать, можно сказать, похорошела, на губах ее заиграла улыбка.
– Я думаю, в тот день он тебя полюбил.
– Я тоже так думала, но ты, ученый психоаналитик, знаешь не хуже меня, что гомосексуалист не может спать с женщиной. Иначе Цзянь не выбросился бы из окна вечером после свадьбы и я не осталась бы вдовой, девицей-вдовой.
– Да, правда.
– Такая история.