Изменить стиль страницы

Петр был пьяницей. Пропойцей. Алкоголиком. В его сортире постоянно пахло спиртом. Петр признавался мне, что мочится водкой, а его дерьмо удивительно похоже на загустевший портвейн.

К смерти он шагал в одиночку. Сын убит, жена умерла, младший брат повесился в привокзальном туалете. Ему, Петру, нечего было терять. А значит, он никого и ничего не боялся. А значит, ему незачем было кому-либо льстить. Например, мне.

Я верил, что он действительно считает меня одним из лучших.

Он был, пожалуй, единственным человеком, которому я хоть в чем-то верил,

…На берегу я отыскал лодку. Доплыв почти до середины озера, я остановился. Прислушался. И заплакал, услышав ТИШИНУ.

После того как мне надоело плакать, я рассмеялся и поднял лицо к небу, зажмурившись. Солнце быстро высушило влагу на моих щеках. И я опять стал прежним. Таким, каким сел в лодку, которую отыскал на берегу.

Да нет. Конечно же, я стал другим. Немножко другим.

Жадно и часто вдыхая воду, лес, траву, землю, облака, пролетающих птиц, мелководных рыб, головастиков, тритонов, мошкару и необычайно нежный и бархатный воздух, я неожиданно сказал себе, что в этой жизни самое важное – это жизнь. Я часто слышал эти слова, но никогда не понимал их. А теперь начал понимать. Жизнь и только Жизнь. А все остальное совершенно не стоит того, чтобы растрачивать на него самое важное, что у меня есть, – Жизнь.

Я бросил весла, лег на дно лодки и закрыл глаза. Я решил проверить, действительно ли я понял, что ничего нет в жизни важнее самой жизни. Если я на самом деле это понял, сказал я себе, то первым воспоминанием, когда я закрою глаза, будет воспоминание об очень счастливом времени в моей жизни. (Конечно же, я знал, что все придумки мои о первом пришедшем в голову воспоминании глупы и нелепы, но тем не менее решил попробовать. А почему бы и нет, в конце концов!)

…Пациентов в кабинете у стоматолога было двое. Я и еще девица на соседнем кресле. Я очень стеснялся, что буду кричать, когда доктор начнет сверлить мне больной зуб. А я непременно стану кричать, потому что я всегда кричал, когда мне лечили зубы. И кричал не потому, что не мог терпеть боль, я мог терпеть боль (лукавлю, конечно, я не знал тогда, могу ли я терпеть настоящую боль, мне было тогда всего двадцать пять лет, на войну я уйду только через полгода) – мне вырезали гланды и аденоиды, мне запихивали гастроскоп в желудок, меня били хулиганы, сорвавшейся пилой я однажды пропилил себе руку до кости, – но стоматологическое сверло доставляло мне боль, которая выходила за пределы моего терпения. Я знал, что буду кричать. Я боялся, что буду кричать.

Я понимал, что именно потому, что я боюсь и стесняюсь кричать, я стану кричать еще сильнее, чем когда-либо. Так оно и случилось. Да и более того…

Когда сверло свирепо вонзилось мне в зуб я, конечно же, вскрикнул страшно, и правой рукой непроизвольно ударил милую женщину в живот, а пяткой левой ноги что есть силы, тренированно, двинул по станине стоматологической машины. Бедная женщина с обреченным воплем грохнулась на пол, а вслед за ней повалился и плохо прикрепленный к полу, и состарившийся уже давно стоматологический аппарат. Звон, разумеется, громыханье, истерические визги, брань, столпотворение… Только один человек оставался спокойным в той неразберихе. Молодая девица, что сидела на соседнем кресле. «Большинство людей, – проговорила она, когда затихли вопли и грохот, – проживают свою жизнь очень негромко. И, конечно же, их никто не слышит. Их называют добропорядочными, положительными, правильными. Их любят и уважают. Но никогда не выделяют. Им никогда не придают значения. Потому что их не слышат. Человека должны слышать. Вот вас сейчас услышали. Теперь в этой поликлинике вас будут выделять, вам будут придавать значение. А легенды о том, как вы разгромили кабинет, будут передаваться из поколения в поколение стоматологических работников.»

Я повернулся к ней только тогда, когда она закончила. На вид ей было лет восемнадцать. На голове она носила красивое лицо, а на бедрах короткую юбку.

В ее крупных продолговатых глазах я увидел несколько очень неплохо прожитых ею предыдущих жизней. Так мне показалось. И именно так и оказалось.

А еще я увидел дымящуюся капельку крови на ее нижней губе. Кровь кипела, пузырилась и быстро исчезала.

Утро отнималось. Занимался день. «Так прекрасен этот мир», – сказал я. «Я с вами полностью и совершенно согласна», – ответила девушка и поправила рукой сбившиеся на лоб темные волосы. Именно такого и так именно сделанного движения и не хватало в эти мгновения в стоматологическом кабинете. Это было ясно, как ночь. Потому что тотчас, как только оно случилось, исчезла тяжесть из окружающей нас атмосферы. И улетучилось напряжение. И испарилось раздражение. И растворилась злоба. Стоматологи переглянулись и засмеялись. Принялись по-свойски хлопать друг друга по плечам и добродушно шутить.

«Мы плохо и несовершенно устроены, – сказал я девушке. – Боги «отправляют нас на Землю в виде сырья. И сделать из того сырья приличный товар должны мы сами» – «Вы правы и не правы одновременно, – сказала девушка. – Мы можем поспорить.»

Меня пересадили в другое кресло. Теперь я видел только затылок девушки. Вернее, ее темечко. И я не только его видел. Я еще и ощущал теплоту, исходящую из него. Жар. Он палил мне ресницы, и мне из-за этого приходилось часто моргать. «Перестаньте моргать», – попросила меня побитая мною несчастная докториса. – А то я стану подозревать самое худшее» – «Или самое лучшее», – предложил я. Стоматологическая дама рассмеялась и еще долго не могла остановиться. «Мы все твердим о естественности, – заметил я девушке. – А сами не понимаем, что это такое. Например, мы говорим, что страх, сомнения – это самые что ни на есть естественные человеческие эмоции. Но ведь такое утверждение совершенно неверно. Неверно совершенно. Мы можем поспорить» – «Я понимаю, что вы имеете в виду, – ответила девушка, отведя в сторону сжимающую бормашину руку стоматологического врача. – Если судьбу нельзя изменить, то и бояться нечего. А если можно, то тем более» – «Именно так», – кивнул я. «Но ведь вы не знаете, в какой степени вы можете влиять на судьбу. И можете ли вообще влиять, – сказала девушка. – Это незнание и порождает страх и сомнения. Так что эти эмоции действительно естественны».

Сверкающие серебром бурильные машины вонзались в наши нездоровые кости и крушили– их отдохновение и пьяно, и невзирая на последствия. А мы кричали. Оба. Превозмогая боль. Оба. В унисон. Оба. Задушевно. Вдвоем. Я не могу сказать точно, что именно боль сроднила нас тогда. Но то, что она сыграла немаловажную роль в наших взаимоотношениях в дальнейшем, это достовернейший и чистейший факт, и не будем спорить, тут нет предмета для спора. Поднявшись с кресла, мы ярко улыбнулись друг другу, ясно догадавшись в тот момент, что первая наша встреча ни в коем случае не станет последней. Я шел вслед за ней по коридорам стоматологической поликлиники и откровенно любовался ее стройными и тонкими ногами, ее маленьким округлым задом, ее прямой изящной спиной, ее худыми плечами, ее светящимися волосами и ее призывной походкой. Я желал ее, эту чудную девочку. И не желал одновременно.

Я видел, что она могла бы доставить мне массу удовольствия в сексе и вместе с тем где-то там, в самой-самой глубине души я чувствовал, что от этой девочки я смогу получить радость гораздо большую, чем ту, что доставляет секс. Мы медленно шли по Олсуфьевскому переулку и говорили. Она говорила. «Эмпирической базой, – рассказывала она, – возникновения «коллективного бессознательного» была установленная Юнгом во время его психиатрической практики схожесть между мифологическими мотивами древности, образами сновидений у нормальных людей и фантазиями душевнобольных. Эти образы «носителей коллективного бессознательного» были названы Юнгом «архетипами»… «Основное требование «позитивной метафизики» Бергсона, – сообщала она, – это опора на непосредственный опыт, с помощью которого постигается абсолютное»… «Язык мысли и поэзии, – продолжала она, – согласно Хайдеггеру, заслоняемый обыденным представлением о знаке как о ярлыке предмета, начинается с зова мира, ожидающего в своей смысловой полноте, чтобы человек дал ему слово, «сказал» его». «Не стоять, а двигаться. Не бежать, а идти навстречу. Делать то, что не хочешь, что дается с усилием. Беспрестанно до изнеможения трудиться. Вот к чему надо стремиться в этой жизни», – утверждала моя новая знакомая. Мы пересекли Пироговку и спустились к Саввинской набережной. Там на берегу мутной реки, опираясь на холодный гранит и разглядывая проплывающие трамвайчики, я языком дотрагивался до своего только что залеченного зуба и непрерывно полно радовался тому, что теперь на нем стоит пломба и что во всяком случае в ближайшее время он не будет болеть и я смогу как следует и безбоязненно пережевывать пищу, а затем глотать ее и, как положено, переваривать, чтобы впоследствии с помощью энергии, полученной от проглоченной и переваренной пищи, вершить великие дела. «А вершить их необходимо, – минутой раньше сказала мне моя спутница, – а иначе зачем жить? Жить зачем?» Меня сжигало удовольствие. Я был бодр. Добр. И доступен.