Значит, есть у меня основание для того, чтобы почувствовать, что я есть. Пусть на мгновение. Пусть на минуты. Пусть на "часы. И никак не на большее время, к сожалению. Для того чтобы ощущать наличие себя в этом мире более длительный срок, а может быть даже, если повезет, и пожизненно, нужно что-то делать постоянно. А я-то вот уже год-другой не д е л а ю ничего.)
Стоило мне подумать так, как, конечно же, радость убежала. А я не смог ее догнать. Я видел, как она, верткая, шмыгнула в форточку. И пока я добрался до окна, пока с грохотом открыл его, радости уже и след простыл. Воздух, что за окном, затолкал меня, холодом грозя и в лицо ударяя вскользь, в комнату обратно, бесшумно, легко одетого, разгоряченного. Не стал я сопротивляться, хотя, верно, совладал бы с холодом, и, будь моя воля, ответил бы ему, защитнику сбежавшей радости, своими приемами единоборства, кои знавал достаточно, ранее, и немного сейчас, хватило бы их, чтобы на равных с холодом вступить. Втолкнувшись в комнату, распятился вольно к дивану, сел – спинка к спинке, закурил, как никогда, механически, не замечая, есть дым, нет ли.
Думал, размышлял, прикидывал. После каких-то минут пришел вот к какому выводу. Случается всякое, и на улице и вне ее, а равно как и в умах разных знакомых мне и незнакомых человеческих людей, и нет гарантии (как и, впрочем, гарантий, вообще, нет, странное это слово, кто его придумал? Пусть мне скажут, и я не дам ему никаких гарантий), что не влетит кому-то, тому же, скажем, полковнику Данкову, например, в темечко мысль, сдуру, посмотреть квартиру мою, со мною ли, без меня ли, не суть проблемы, на предмет, допустим, чего-то такого, чего полковник или кто другой обо мне не знал. Я был профессионалом. Я работал на войне. Я не исключал возможной возможности (я бы, например, сам именно так и творил бы то дело, которому был призван и придан), что те, в чье поле зрения я попал, могли еще раз посмотреть на меня, теперь уже с других сторон. И потому не исключительно, что всякого проникшего в мою квартиру – да того же вора, например, того же вора, почему именно и только полковника Данкова – смогут заинтересовать те кассеты, на которых я себя, и через себя и через объектив видеокамеры пристрастно писал, с любопытством. Не хотел бы я, чтобы кто-то, даже вор, видел, как я там на кассетах убеждаю себя в собственном существовании,
«Паранойя», – подумал я мимоходом. Я не встал, вскочил, одеваться начал. Быстро. Уже собрав кассеты в сумку, не забыл и про револьвер системы Кольта, калибра тридцать восемь, «спешл фор полис». Не надо знать, кому не надо, что он такой у меня есть. Бежал по улице, улицы не замечая. Но это мое дело. Это мои проблемы. А улица тем не менее была, существовала объективно, и увидеть на ней я мог следующее.
,…В витринах магазинов светилось все, что пожелаешь (и если бы еще все это действительно желали, я бы успокоился тогда совсем и удивлялся бы себе каждый раз, когда замечал, что не улыбаюсь).
…Несмотря на естественную грязь, и сор и мусор, и залитые водой ямы на тротуарах и мостовых, ботинок себе никто не пачкал. Плащи и куртки на всех казались только что купленными (или в крайнем случае сейчас только взятыми из химчистки). А на небритых женских лицах (я уж не говорю о мужских) читалось острое желание побриться, и как можно скорее.
…Двое краснорожих нищих хватали спускающихся в переход людей, тех кто поближе, и весело кричали: «Дай денег, мать твою! Копейка миллион бережет!»
…Немолодые мужчина и женщина сидели на заснеженной лавке и ели сырую рыбу, приговаривая с удивлением; «Когда б еще пришло такое время, чтоб мы ели, как богатые японцы, сырую рыбу. Как вкусно! Как полезно!…»
…Броско и дорого одетые дети с гиканьем воровали книги с книжных лотков и, разбежавшись по соседним дворам, зачитывались ими до дыр в своих молодых глазах.
…Задумчивые и скромные девушки выискивали в толпе симпатичных молодых людей и, любуясь ими, тайно мастурбировали на ходу.
…Малоимущие старушки до крови бились друг с другом в очередях у ювелирных магазинов…
…Представители уголовно-преступного элемента собирались на многочисленных сходках и плакали навзрыд – кончалось лихое времечко, теперь им никто не будет завидовать, теперь они не избранные, теперь у каждого есть возможность заработать.
…Рябые, толстозадые тетки в расползающихся по швам дорогих жокейских костюмах неуклюже скакали по аллеям парков на тонконогих рысаках…
С каждой секундой прибавлялось страдающих. Люди страдали теперь не от отсутствия чего-то, а от отсутствия отсутствия чего-то. Они просто-напросто не знали, что делать с тем, что у них недавно появилось…
…В глаза стали явно бросаться первые признаки разрешенной свободной любви – у кошачьих подвалов с букетами роз в зубах терпеливо дежурили влюбленные псы…
В доме Нины Запечной было тепло и сухо, стучали ходики и пахло пирогами с капустой. Увидев меня, Нина распахнула свой тонкий, почти прозрачный халат и спросила, чем меня угостить – собой или пирогами. Не мешкая, я тотчас же выбрал пироги. Если Нина и обиделась, то мне она об этом не сказала. Мы ели пироги и заливались веселыми слезами, вспоминая вчерашний вечер. Я смеялся еще и оттого, что вчера я ни разу не вспомнил о смерти и времени, которое никогда не стоит на месте, а мчится со скоростью бешеной, а сегодня помнил об этом каждое мгновение. Нина сказала, что Стоков ей не понравился. Но он забавный. Так что пусть приходит, когда захочет. Я пообещал ей передать Стокову ее слова, хотя и знал, что обещание мое невыполнимо. Я оставил у Нины кассеты и револьвер системы Кольт. Я видел, как она положила мои вещи в стенной сейф. Когда я был уже у двери, Нина сказала: «Твою мать… Нехов. У меня была не одна тысяча мужчин, и некоторые из них мне очень нравились. Но сегодня мне кажется, что я всегда любила и люблю только тебя».
Оставив за спиной благодарный дом Нины Запечной, я посмотрел глазами в различные стороны и не словами поговорив с согревающим щеки солнцем, все-таки сказал себе некое вслух и прислушался затем к тому, что сказал, и в конце концов с удовольствием выслушал ранее сказанное. Голос мой, верно, прозвучал так громко, что обернулись и те, кого не было на тротуаре, и тот, кто проезжал в длинном лимузине по соседней улице, и остроголовый старик со второго этажа из дома напротив (любопытствуя, он приложил коричневую руку к белому уху). «Туда пойду, куда ноги поведут», – вот что сказал я, когда сказал. И они повели меня. Без сомненья. И я, конечно, пошел вместе с ними. Долго ли коротко ли. Весь город протопал. Ни пылинки ко мне не пристало, ни грязинки не прилипло. Шел, улыбался, не получая того же в ответ.
На Сретенке чуть за улыбку в лоб не получил от одной восьмилетней девчушки, слюняво пересчитывающей толстенную пачку долларов.
На Трубной мне грозил пальцем весь троллейбус. «Закрой пасть! – орал разъяренный водитель, высказывая мнение всех собравшихся. – Не трави душу, мать твою!» И заедал свои слова огромным куском осетрины горячего копчения.
На Пушкинской меня остановили два суровых миллиционера и попросили предъявить документы. Я сделал вид, что плачу и они тотчас отпустили меня…
Несколько минут я постоял на Пушкинской рядом с тележурналистом, задающим проходящим людям один и тот же вопрос: «Сколько раз в жизни может случится настоящая любовь?» Довоенно одетые корявые старики и старухи говорили, что много, много раз, а душистые и веселые юноши и девушки, посерьезнев вмиг, в один голос утвердили, что такое, конечно же, может случится только однажды.
У тротуара остановилась иностранная автомашина, и из нес вышла роскошная женщина, и сказала грустно: «Невольник чести…,» «К вашим услугам, мадам», – торопливо раскланялся я, но женщина не видела меня. Она обращалась к Пушкину…
У Белорусского вокзала два смешливых мальчугана угостили меня эскимо и, отойдя от меня метров на десять, потребовали: «Откуси, откуси, сладкое ли мороженое, холодное ли?» Я повертел мороженое в руках и неожиданно бросил его в сторону. Эскимо взорвалось со смачным грохотом…