Ананасовый компот, поданный на десерт, Мари Бриззард отведала уже вместе с нами, севши между Лейфом и нашим почетным гостем. Когда подали кофе, она обернулась к Лейфу:

— Как там Дик?

Она сказала это тихо, но услышали все. Я почти физически ощущал воцарившееся напряжение. Дик Чаплин, наш спутник и друг, предмет наших тревог последних недель. Единственный, кто в момент катастрофы сохранил полное самообладание и мгновенно разобрался в случившемся; единственный, кто наплевал на инструкции и действовал так, как подсказывала ситуация. Вместо того, чтобы выполнять инструкцию 526 (действия при аварии) и пункт III/В (действия при эвакуации), он пробрался к месту повреждения корпуса, загерметизировал ближайшие отсеки, остановив учетку кислорода наружу, отключил ближайшие участки электрических цепей, обеспечив этим электросеть корабля; этим он подарил нам жизнь и надежду на возвращение. А сам уже три недели — в критическом состоянии, лежит, близкий к агонии, опутанный проводами и пластиковыми шлангами, под наблюдением лучшего компьютера. По эту сторону бытия его удерживают электрические импульсы и работа искусственных органов. Поломаны пальца и ребра, разорваны мышцы, множество внутренних кровоизлияний — со всем этим я и биолог Генрих Максвелл справились бы скоро. Но было и кое-что посерьезнее. Когда по невыясненным до сих пор причинам ненадолго взбесились установки искусственной гравитации, Дика ударило о стену. Перелом позвоночника и повреждения внутренних органов. Автоматика внутренних дверей разладилась, они распахнулись, и Дик упал в переплетение обнаженных электропроводов. Не хочется и думать, как его трахнуло. Мы нашли его в шоке, бесчувственного, обгоревшего и, как ни старались, в сознание не привели. Шесть недель с ним возились специалисты, слетевшиеся со всех уголков Земли. Безуспешно.

— Так, как там бедняга Дик? Есть надежда? — несчастным голосом спросила девушка, и Лейф ссутулился под ее взглядом:

— Не знаю, Долли, понятия не имею… Ничего точно неизвестно. Скорее плохо все, чем хорошо…

— А что ты скажешь? — обратилась она ко мне неласково, но Генри меня опередил:

— Знаешь, девочка, там, — он кивнул вверх, — мы мало что могли сделать. А здесь… Здесь потребуется время. Как-никак все случилось за восемьсот миллионов миль отсюда. И везли мы его такого чуть ли не девять месяцев. Не будь с нами Франка, привезли бы в гробу.

Долли снова глянула на меня, словно ожидая авторитетного объяснения. Но у меня таковых не было.

— Не знаю, стоит ли радоваться, что он остался жив, — вздохнул я. — Боюсь, даже если залечат все переломы и разрывы, он никогда не будет больше тем Диком, которого мы знали. Девятимесячное беспамятство без последствий не проходит. Может быть, когда он придет в себя, навалятся невыносимые боли и судороги.

Повисло тяжелое молчание. Наконец Катлен сказала безжизненным голосом:

— Уж лучше бы тогда он не приходил в себя… Пусть бы уснул, и…

Лейф безнадежно кивнул:

— Врачи хотят провести еще одно исследование. Проконсультируются со светилами мировой медицины, и тогда либо уж начнут лечить, либо посоветуются с семьей… — он помедлил, — насчет другого выхода. Я о смерти милосердия ради. Они и нас выслушают — как людей, живших с ним бок о бок последние два года.

И вдруг наш чудной гость обернулся к Лейфу и неожиданно сильным голосом произнес:

— Вот уж об этом забудьте, молодой человек!

Голоса он не повышал, но в тишине это прозвучало весьма внушительно. Все обернулись к нему, и первым вопрос задал Лейф:

— Вы думаете, на совещании речь об эвтаназии не пойдет?

Оглянулся на нас. Мы молчали. Незнакомец глубоко вздохнул, положил руки на стол, спокойно, властно сказал:

— И ничтожный проблеск жизни — жизнь. Кто возьмется предсказать исход? А самая милосердная смерть — всего лишь смерть. Конец. Абсолютный и окончательный. Раз и навсегда. На первый взгляд, эвтаназия — высокоморальный выход из безнадежной ситуации, конец болезни; но если рассудить, это выглядит, как если бы мы стали заботиться о больном, как если бы собственное душевное спокойствие для нас дороже его жизни. Словом, поражение плохо верящих в выздоровление врачей в борьбе с нетерпеливыми родственниками.

— Я не решусь спорить с вами, — сказал Лейф учтиво, но твердо, — но эвтаназия иногда неизбежна, как аборт. Когда нет никакой надежды… — он умолк, махнул рукой и словно бы ждал от нас поддержки. Но все мы ждали, что ответит старик.

— Кто поручится, что никакой надежды не осталось? — спросил старик тихо. Его ясный взгляд был прикован к смятенному лицу Лейфа, на котором застыла бледная усмешка.

— Ну, я не знаю, — сказал Лейф. — Поручится компетентный совет профессионалов… Высококвалифицированных специалистов. Так бывает, когда женщина хочет прервать беременность…

Старик чуть заметно кивнул:

— Вот именно, и компетентность совета никто не оспаривает. Но есть одна маленькая деталь, которая все разрушает. Эта ваша будущая мать распоряжается своим плодом, своей жизнью, своими сегодняшними проблемами и будущими неудобствами. Комиссия специалистов ведет речь о жизни и смерти другого, чужого человека, незнакомого. Они принимают решение и преспокойно уходят домой, в клуб, в ресторан. А тот, о ком они говорили, остается в постели…

Топни сейчас кто ногой, это прозвучало бы как взрыв. Мари Бриззард с отсутствующим видом смотрела поверх голов. Катлен вертела перстень на пальце, Лейф потирал подбородок. Наконец он ответил:

— То, что вы говорите, звучит внушительно. Насколько я понял, вы обвиняете комиссию, врачей, всех окружающих в злонамеренности…

— Не в злонамеренности, а в недостатке доброты. В нежелании принять на себя бремя терпения, заботы, постоянного ухода за больным…

Кажется, Лейф овладел собой, к нему вернулись спокойствие и уверенность. Он сказал с достоинством:

— Мистер, еще в школе меня учили, что существует Закон об эвтаназии и великое множество сопутствующих ему предписаний. Инструкции регламентируют каждый шаг комиссии из врачей, ученых и юристов, с начала и до конца руководят ее работой… — он помедлил. — Так стоит ли, зная все это, дискутировать о гуманности и широком обсуждении всякого частного случая?

Послышалось несколько громких вздохов, зазвенели ложечки, кто-то шептался. Старик отпил из высокого стакана наш излюбленный коктейль, задумчиво посмотрел на улыбавшегося Лейфа и одной-единственной репликой заставил улыбку исчезнуть с лица нашего капитана:

— Вы в самом деле считаете, капитан, что выполнять инструкции — автоматически означает поступать гуманно?

И продолжал не спеша:

— Если инструкции заключают в себе всю мудрость и справедливость, для чего тогда собирают еще и комиссию специалистов? Выполнить все, что предписано инструкциями, мог бы любой чиновник не особенно высокого ранга. Нет, господа, инструкции — некий проект, намеченный лишь в общих чертах. От способа его выполнения зависит, гуманным или негуманным будет решение…

На лбу у Лейфа прибавилось морщин. Старик продолжал:

— Насколько я понял, скрупулезное выполнение инструкций кажется вам чрезвычайно благим делом. Но если бы ваш несчастный друг был менее человечен и более привержен инструкциям, вы сейчас болтались бы ледяными глыбами где-то у лун Юпитера.

Пальцы Лейфа комкали скатерть, стиснутые губы побелели, лицо побагровело. Однако его мучитель не умолк. Опершись локтями на стол, он переплел пальцы над стаканом и задумчиво добавил:

— И вас бы не мучили сейчас сомнения — дать согласие на его смерть или нет…

Подбородок у Лейфа дернулся, словно он хотел что-то сказать. Но капитан не произнес ни слова. Грустно было на него смотреть. Но что, бога ради, мог он ответить? Казалось, разговор зашел в тупик, когда раздался, ко всеобщему удивлению, голос Эзры Уайтхеда, молчаливейшего члена экипажа. Он выглядел вялым тугодумом, но за этой маской скрывался отточенный интеллект, позволявший Эзре моментально вникнуть в суть любой проблемы.