Впрочем, такой вывод касается лишь «содержания» новых теорий, но упускает из виду роль книгопечатания в развитии новых моделей для таких теорий и в формировании новой аудитории, способной их воспринять. Если смотреть только с точки зрения «содержания», то достижения книгопечатания выглядят довольно скромными: «В пятнадцатом столетии благодаря изящным изданиям классических текстов, вышедшим из-под пресса итальянских, особенно венецианских и миланских, печатников… стали хорошо известны имена многих античных авторов, забытых в средние века…» (р.400).
Однако малочисленность аудитории этих первых плодов труда гуманистов не должна омрачать действительный итог раннего периода книгопечатания. Вот как смотрят на это Февр и Мартен (р.383):
Сделать Библию доступной для большего числа читателей, причем не только на латыни, но и на родных языках, снабдить студентов и преподавателей университетов основными текстами традиционного схоластического арсенала, увеличить число требников, часословов, необходимых для отправления литургии, молитвенников, произведений мистических писателей и текстов для домашнего благочестивого чтения и сделать все эти книги доступными для обширной аудитории — такой была одна из главных задач книгопечатания на заре его существования.
Самой многочисленной была аудитория у таких книг, как средневековые рыцарские романы, альманахи (пастушьи календари) и прежде всего иллюстрированные часословы. Февр и Мартен внимательно исследуют влияние книгопечатания на формирование рынка и организацию капитала. Они подробно описывают усилия, предпринимаемые первопечатниками для того, чтобы достичь «однородности страницы», несмотря на «дефекты шрифтов и неустойчивую линейность». Именно эти новые, еще не вполне оформившиеся черты несли в себе смысловой заряд новизны. Гомогенность и линейность суть формулы новой науки и искусства Ренессанса. Ибо исчисление бесконечно малых величин как средство количественного измерения силы и пространства в такой же степени зависит от фикции гомогенных частиц, как перспектива зависит от иллюзии третьего измерения на плоской поверхности.
Исследователь произведений Томаса Мора знает, как часто тот сталкивался с новой для его времени тягой к гомогенности у сектантов. Оставляя в стороне теологическую сторону вопроса, мы хотим отметить только психологическую потребность в гомогенности в различных областях. Приведем пример из «Письма сэра Томаса Мора, рыцаря, содержащее опровержение заблуждений Джона Фрита относительно таинства евхаристии».[139]
Если бы он сказал, что слова Христа, кроме буквального, могут иметь и аллегорический смысл, я бы с этим согласился. Ведь поскольку каждое слово в Писании может быть понято в аллегорическом смысле, то таким образом мы приходим к постижению духовного смысла слов, помимо того явного, который первично подразумевают буквы. Но, с другой стороны, поскольку некоторые слова Писания могут быть поняты только как аллегория, то на этом основании перетолковывать также как аллегорию истинный буквальный смысл других мест Писания, как это он делает, есть ошибка. Если действовать таким образом, то Писание, с которым связаны все вопросы нашей веры, может утратить силу своего воздействия. Поэтому я весьма удивлен, что он не пытается утверждать, что слова Христа о его теле и крови должно понимать только образно, аллегорически — как слова о вине и хлебе.
И если, как он утверждает, некоторые слова Христа, записанные в Писании, должно понимать только как аллегорию, из этого вовсе не следует с необходимостью, что и любое слово Христа в других местах есть не что иное, как аллегория.
Таким образом, Мор говорит о том, что Фрит воспринимает все Писание как непрерывное, лишенное различий, гомогенное пространство, т. е. именно так, как оно представлено в новой живописи. По-видимому, новая гомогенность печатной страницы стимулировала, с одной стороны, бессознательную веру в действенность печатной Библии даже в большей степени, чем авторитет устной церковной традиции, а с другой — потребность в ее рациональном критическом изучении. Дело обстояло так, словно печатный текст благодаря свойству точной воспроизводимости обладал гипнотической властью, создававшей впечатление независимости книги от человека. Рукописному слову было не под силу породить такое восприятие текста. Сформированное печатным текстом представление о гомогенной воспроизводимости постепенно распространилось и на остальные сферы жизни и привело к становлению всех тех форм производства и социальной организации, которые составляют сущностный характер западного мира.
Петрус Рамус и Джон Дьюи — два «серфера»-реформатора образования, оседлавшие волны двух антитетических периодов — эпохи Гутенберга и электронной эпохи «Маркони»
Уже в наше время Джон Дьюи попытался восстановить тот характер, который был присущ образованию на его примитивной допечатной стадии. Цель Дьюи заключалась в том, чтобы вывести учащихся из пассивной роли потребителя единообразно упакованного знания. Можно сказать, что Дьюи, выступая против порождающей пассивность печатной культуры, двигался, подобно серферу, по кромке новой электронной волны. Теперь эта волна докатилась до нашего времени. В шестнадцатом веке такую же ключевую роль в реформе образования сыграл Петрус Рамус (1515–1572), француз, оседлавший Гутенбергову волну. Достоинство фундаментального исследования Уолтера Онга состоит в том, что оно определяет место Рамуса и по отношению к поздней схоластике, из которой он вышел, и по отношению к новому, ориентированному на печатные издания обучению, для которого он создавал свои визуальные программы. Печатная книга была новым визуальным средством, доступным для всех студентов, в силу чего старые формы обучения устарели. Книга стала в буквальном смысле учебной машиной, а рукописное письмо перешло в разряд вспомогательных средств обучения.
Представим себе некоего обеспокоенного новой ситуацией администратора от образования шестнадцатого века. Если бы он мог задать вопрос сегодняшним исследователям средств коммуникации и обучения, то наверняка попытался бы узнать, сможет ли новая обучающая машина, т. е. печатная книга, стать основой всего образовательного процесса. Сможет ли малоформатный инструмент для индивидуального пользования, каким является новая книга, занять место книги, создаваемой самим студентом и изучаемой в процессе ее создания? Сможет ли книга, читаемая быстро и про себя, заменить книгу, читаемую медленно и вслух? Смогут ли студенты, обучаемые с помощью печатных книг, сравняться в своих познаниях с искусными ораторами и спорщиками, взращенными в рукописной среде? Принимая те методы, которыми пользуются сегодня исследователи радио, кино и телевидения, последние, несомненно, ответили бы утвердительно. Более того, они попытались бы убедить спрашивающего в том, что, какие бы чувства это у него ни вызывало, новые обучающие машины позволят студентам учиться не хуже, чем раньше, а освоение новых методов, по-видимому, позволит им приобрести новые виды знания.
Но тем самым наши исследователи обнаружили бы, что совершенно не понимают характер этой новой машины. Впрочем, нет нужды пускаться в спекуляции на данную тему. Недавнее исследование Уилбура Шрамма, Джека Лайла и Эдвина Б. Паркера «Телевидение в жизни наших детей» как раз пытается описать эти последствия. Однако явно неудачный подход к избранной теме в их книге подсказывает нам ответ на вопрос: почему люди шестнадцатого века не могли понять природу печатного слова? Шрамм и его коллеги оставляют совершенно без внимания телевизионный образ. Они полагают, что телевидение, если вычесть из него «содержание», представляет собой «нейтральное» средство коммуникации, такое же, как и всякое другое. Возможно, если бы они обладали более глубоким знанием многообразных художественных форм и научных моделей прошлого столетия, они бы думали иначе. Подобным же образом нельзя обойтись без глубокого изучения ренессансной живописи и новых научных моделей, если хочешь понять природу книгопечатания.
139
More, English Works, 1557, р.835.