— Да ведь они ж все вместе моются в бане.
Приор чуть себя по лбу не хлопнул. Ба! Как же он это из виду упустил! Вот был бы срам, если б узнали, что приор раздевает учеников, ища меж ними женщину… Даже перед Фортунатом стыдно, хотя этот апостол смирения и виду не подает.
В монастыре святого Эриберта, собственно говоря, две школы, Внутренняя — schola interior, и внешняя — schola inferior.
Во внутренней обучаются кое-каким молитвам и песнопениям, чтобы пополнить ряды сельского клира. Это все народец забитый, покорный, и не они доставляют приору огорчения. Главный источник беспокойства — это школа внешняя. Там учатся сынки владетелей, которые отлично знают, что находятся в ней лишь в силу указа Карла Великого — «каждый да посылает сына своего в учение». Ждут с нетерпением, когда истекут положенные три года и они вернутся в свои поместья, где примутся махать мечами и преследовать хорошеньких поселянок. И уж до гробовой доски не вспомнят они не только семи свободных искусств, но даже простейшей грамоты.
Не помнит приор Балдуин, как было во времена Карла Великого, но ныне знать сыновей в монастыри не отдает, учит дома или вообще не учит ничему, кроме фехтования и верховой езды. А в школу полезли незаконные отпрыски сеньоров и прочая шантрапа. Образование дает им право ехать ко двору, просить должностей и земель, а должности и земли все давно расхватаны ловкачами. Оттого-то все они буйные, эти ученики внешней школы, оттого-то процветает в них чертополох сомнения и непокорства.
— Сколько раз, преподобнейший Фортунат, я указывал — не забивать им головы Вергилием, Аристотелем и прочей языческой чепухой. И ни-ка-ких более театральных представлений, слышите?
— Но сказано у Алкуина: хоть источник нашей премудрости — писание, средства ее — у древних мудрецов. Об этом же и в посланиях апостольских: «Вноси в сокровищницу свою и новое и старое…» Вот так всегда! Попробуй его уколоть, а он отпарирует ловко подобранной цитатой. А уж благостен, а уж невозмутим! Живой укор приору, который вечно в хлопотах и суете.
Приор встал.
— Довольно с них «Отче наш» и немного красноречия. А насчет женщины — думать об этом запрещаю. Разберусь сам.
Закрыть бы школу совсем! Но предусмотрительный Фортунат добился, чтобы к ним прислали на учение сводного братца самого графа Парижского. Черный Конрад шутить не любит, так что, пока этот барчук в монастыре, о закрытии школы нечего и мечтать.
Приор вздохнул и обернулся, уже взявшись за кольцо двери:
— Лучше позаботьтесь о Часослове для маркграфини Манской. Не позже троицы он должен быть переписан!
Пройдя анфиладу коридоров, Балдуин очутился перед железной дверцей, из-за которой слышался гул голосов и взрывы смеха.
Приосанился, пригладил тонзуру и трижды стукнул в железную дверь.
Он знает, что делается там в этот момент. Спешно прячут игральные кости, листают книги. Еретики нераскаянные! Сказав молитву, приор вошел.
Великовозрастный тутор — староста — вытянулся возле двери с пучком розог на плече.
— У, лодырь! — Приор хлопнул его четками по лбу. — Рожа постная, будто все утро молился, а сам небось богохульства изрекал!
Кто знает этих недорослей? Пройдешься по нему розгочкой, а он, глядишь, годика через три станет могущественным сеньором!
Ученик Протей подскочил, стер с кафедры пыль, подвинул стульчик. Зря стараешься, неуч, ступай на свое место в угол, коленями на горох, где ты обречен стоять всю неделю!
Первым делом вызвал Озрика, новичка. Нет, разве это женщина? Худ, плоск, каждая косточка торчит сквозь монастырский балахон. Ждет безбоязненно (лучший ученик!), во взгляде готовность исполнить любое приказание.
— Ступай, сын мой. — Приор и ласково говорил — как бранился. — Займись сегодня лучше Часословом для маркграфини. Она нам целую пустошь отписала, черт побери!
Спохватился, что помянул нечистого. Мысленно отплюнулся и вызвал к кафедре Авеля.
Авель — это гора плоти, это чудовище, вечно жующее и вечно ухитряющееся дремать. Родители его где-то пропали в плену, имение растащили соседи, так что толстощекому одна дорога — в аббаты.
— Читай! Да перестань сопеть, боже правый! От Луки святое благовествование, стих шестой.
— Assumpsit eum in sanctam civitatem, — бойко начал Авель. — Et statuit eum super pinnaculum templi…
Балдуин умиротворенно прикрыл глаза и закивал головой. Авель уткнулся в книжку и затараторил бойчее. И вдруг чуткое ухо приора уловило в аудитории смешок. Наверное, заметили какую-нибудь оплошность наставника и фыркают себе в рукава. Над Фортунатом небось не смеются!
Приор обратил проницающий взор в сторону Авеля и тотчас обнаружил причину смеха. Толстяк держал книгу открытой не на шестом стихе, а на семнадцатом! Этому лентяю легче выучить наизусть со слов товарищей, чем читать самому!
Школяры, видя, что хитрость Авеля разгадана, хохотали уже открыто. По знаку приора староста — тутор подскочил с розгой и задрал Авелю ряску. Обнаружилось розовое тело с висячими складками жира. Авель заревел, не стыдясь товарищей, а приора пронзила мысль: а что, если переодетая женщина это и есть Горнульф из Стампаниссы, прозванный в школе Авелем?
И только он это подумал, как из-под угла шаткой кафедры выбралась крохотная мышка, почистила усики и глянула па приора, будто гвоздик вонзила. Приор схватил свои книги, таблички и, уже не думая о солидности, кинулся вон.
Каноник Фортунат развернул пакет, и чистейший холст лег на стол, осветляя потолок кельи.
— Вот, сын мой Озрик, из этой ткани мы выкроим пеплум, в который у нас оденется Мудрость, хламиду, которую будет носить Риторика, плащ в форме призмы, который мы сошьем для Арифметики.
И он пропел, покачивая бородкой, стих, с которым выйдет на подмостки Арифметика:
С моею помощью ты тайны числ откроешь,
Воздвигнешь стены и корабль построишь.
Тебя не устрашит и путь морской, опасный,
Коль дружишь с Арифметикой прекрасной.
И пусть приор Балдуин сердится и запрещает, — продолжал каноник, — а мы его победим кротостью и терпением. Когда был я отроком вроде тебя, старый Рабан Мавр рассказывал нам об академии при дворе Карла Великого. Мудрейший Алкуин сам сочинял пьесы, ученики разыгрывали их, и император не только не гнушался их посещать, но, напротив, сердился, если выходила задержка.
Келья Фортуната таилась в лесу под сенью ясеней и кленов. Другие отшельники, боясь норманнов и бретонцев, давно покинули лесные убежища, перебрались под защиту монастырских твердынь. Фортунат же никак не мог расстаться с уединенным приютом, где клен резными лапами лезет в окно, где можно увидеть синицу, гуляющую по столу. Как променять это на душные дормитории, где всюду недремлющее око приора Балдуина?
Хорошо здесь и Озрику среди тишины. Пришла весна, солнце растопило снег, сок побежал под корой деревьев. Оттаяло слабое сердечко, сбросило оковы страшной зимы. Былое ушло в невероятную глубину, как будто рассказано кем-то в мимолетной сказке. И мнится ей, что не каноник Фортунат, а старый мельник Одвин на кожаной табуретке рассказывает быль и небыль баснословных времен. И дочь его не костюмы шьет для школьного лицедейства, а штопает ему тунику или старый плащ.
— Клянусь святым Эрибертом! — восклицает добрейший Фортунат. — Ты, Озрик, владеешь иглой совсем как девочка. Правда, монах, подобно воину, иглою должен орудовать не хуже, чем мечом…
А в ту проклятую осень, когда ее привели в дормитории, где ученики спали вповалку, натянув на себя тряпье! Сопящие, храпящие, кажущиеся зверообразными тела юношей, между которыми она должна отыскать себе место!
Всплывают дни, как кошмары. Вот подобный горе мяса Авель — самый нищий и самый бесправный из школяров. Он нашел наконец существо униженней себя и, схватив Азарику клешнеподобными ручищами, принялся тереть ей кожу от затылка против волос. Она извивалась и стонала, криком же боялась выдать себя. Под всеобщий смех Авель приказал новичку жить под нарами и счищать глину с его огромнейших сандалий. Он съедал ее порцию, оставляя лишь хрящи да огрызки. Словом, проделывал с ней все то, что раньше проделывали с ним самим. Притворщик Протей, хвастун перед товарищами и нытик перед учителями, всякий раз, будучи уличен в неблаговидном поступке, делал невинные глаза и сообщал: «А это не я, это новичок!» И неизвестно, как бы ей удалось дожить до весны, если бы не Роберт. Это был молчаливый юноша со светлыми волосами до плеч, нежный, как девушка, и сильный, словно молотобоец. Он долго гостил в Париже у матери, а вернувшись, сначала безразлично наблюдал, как издевались над новичком.