В эту страну, к этому народу шел теперь Новый Мессия, о жизни и чудесах которого рассказывал старый крестьянин. Кто он был? Наивный и бесхитростный аскет, подобно Симпличио, поклонявшийся солнцу? Или хитрый и жадный обманщик, старавшийся извлечь пользу из горячей веры народа? Кто был этот человек, который мог с берега реки волновать своим именем далекие и близкие массы народа, побуждать матерей покидать своих детей, вызывать неземные голоса и видения в самых грубых душах?
В уме Джиорджио вырисовывалась фигура Оресте в красной тунике, шагающего по берегу извилистой речки, в которой вода быстро бежала по гладким камушкам под тенью дрожащих тополей.
«Может быть, я найду свое спасение в этом неожиданном откровении, — думал Джиорджио. — Может быть, непосредственное сближение с народом, из которого я вышел, вернет мне прежнее спокойствие. Пуская корни в родной земле, я буду впитывать в себя чистый и могучий сок, который, может быть, выгонит из меня все неестественное и наносное, что я приобрел сознательно и бессознательно в общении с другими людьми. Я не ищу теперь истины, а стараюсь только вернуться к прежнему состоянию, выследить в себе характерные особенности своей расы, чтобы укрепить их и сделать как можно более интенсивными. Когда моя душа сольется с духом народа, она придет в равновесие. А именно этого мне теперь не хватает. Весь секрет равновесия для интеллигентного человека состоит в том, чтобы уметь возвысить инстинкты, потребности, стремления и основные чувства своей расы.
Вот кто мой настоящий враг, — думал Джиорджио, глядя на Ипполиту. — Пока она жива, пока я нахожусь под ее влиянием, она будет мешать мне ступить на порог, который виднеется предо мною. Как я могу вернуться к прежнему состоянию равновесия, если значительная часть моего существа находится во власти этой женщины? Напрасно я стремлюсь к новому миру, к новой жизни. Пока жива моя любовь к Ипполите, весь мир сосредоточен для меня в одном существе и жизнь заперта в узком кругу. Чтобы ожить, мне необходимо освободиться от любви, отделаться от своего врага…»
Однажды он представил себе Ипполиту мертвой. «Мертвая, она стала бы для меня предметом мысли, чистым идеалом. Ее бренное и несовершенное существование сменилось бы совершенным и неизменным; она навсегда покинула бы свою больную, слабую и сладострастную плоть. Разрушить, чтобы обладать — нет другого средства для того, кто ищет в любви абсолютное».
Ипполита вдруг сильно вздрогнула, точно от какого-то внутреннего толчка, и сказала с намеком на местное суеверие:
— Смерть прошла.
Она улыбнулась, но Джиорджио, пораженный странным совпадением, не мог удержаться от инстинктивного движения страха и удивления. «Разве она почувствовала мою мысль?»
В этот момент яростно залаяла собака. Оба вскочили на ноги.
— Кто это может быть? — спросила Ипполита с беспокойством.
Собака продолжала лаять, повернувшись в сторону оливковой рощи, туда, где начиналась тропинка. Кандия со стариком появились на пороге дома.
— Кто это может быть? — повторила Ипполита с беспокойством.
— Кто это может быть? — сказал старик, вглядываясь в светлую даль.
Из оливковой рощи до их слуха донеслись человеческие рыдания и жалобы и показалась темная фигура, которую Кандия сейчас же узнала.
— Либерата!
Мать несла на голове люльку, покрытую куском темной материи. Она шла, выпрямившись, не оборачиваясь, не сворачивая в сторону, угрюмая и безмолвная, напоминая зловещего лунатика, которого какая-то сила слепо гнала к неизвестной цели. А за нею шел человек с непокрытой головой, волнуясь, рыдая, умоляя ее, называя ее по имени, хлопая себя по бедрам или хватая себя за волосы с выражением полного отчаяния.
— Либерата, Либерата! Послушай, послушай! Вернись домой. О, Боже мой, Боже мой! — кричал он, рыдая, и бежал с глупым и несчастным видом за глухой женщиной. — Куда ты идешь? Что ты хочешь делать? Либерата, послушай же меня! О, Боже мой, Боже мой!
Он молил ее, чтобы она остановилась, но не дотрагивался до нее. Он протягивал к ней руки со страдальческим выражением лица, но не дотрагивался до нее, как будто какая-то таинственная сила не позволяла ему этого, делая Либерату неприкосновенной.
Кандия тоже не приблизилась к ней и не загородила ей дорогу.
— Что у вас, Джузеппе? Что случилось? — спросила она. Тот жестом показал, что она лишилась рассудка. В ушах Джиорджио и Ипполиты зазвучали причитания кумушек: «Она сошла с ума. Она онемела, синьора. Она уже три дня ничего не говорит. Она сошла с ума, она сошла с ума».
— Он умер? — снова спросила Кандия тихим голосом, указывая на покрытую люльку.
Джузеппе зарыдал еще громче. И в ушах Джиорджио и Ипполиты опять зазвучали голоса кумушек:
— Он перестал плакать. Бедное создание! Он спит? Он выглядит, как мертвый. Он перестал шевелиться. Он спит, он спит… он больше не страдает.
— Либерата! — закричала Кандия во все горло, желая заставить ее откликнуться. — Либерата! Куда ты идешь?
Но она тоже не дотронулась до нее и не загородила ей, дорогу.
Тогда все замолчали.
Мать продолжала идти, выпрямившись, не оборачиваясь, устремив вперед свои расширенные и сухие глаза и крепко зажав губы, точно на них лежала печать, точно она дала обет вечного молчания и даже перестала дышать. На голове ее качалась люлька, обратившаяся в гроб. Жалобный вой мужа становился монотонным, как песня.
Перейдя площадку, эта трагическая пара направилась по дорожке, где были еще свежи следы богомольцев и витал религиозный дух пропетого гимна.
У Джиорджио и Ипполиты сердце сжималось от ужаса и сострадания при виде фигуры убитой горем матери, удалявшейся в ночной дали в сторону костра безмолвных зарниц.
4
Инициатива длинных прогулок и исследования местности исходила теперь постоянно не от Ипполиты, но от Джиорджио. Осужденный «постоянно пассивно выносить течение жизни», он думал теперь, что идет ей навстречу, видит и понимает ее в реальной природе. С чисто искусственным любопытством он искал теперь того, что в действительности могло только затронуть его душу поверхностным образом, а отнюдь не проникнуть до ее глубины и взволновать ее. Он старался найти между разными предметами и своей душой несуществующую связь, старался расшевелить свое пассивное равнодушие, делавшее его столько времени чуждым всякому внешнему воздействию. Он употреблял все свои силы, чтобы найти что-нибудь общее между своим существом и окружающей природой, чтобы сблизиться с ней, как сын с матерью, и навеки остаться верным ей.
Но своеобразное чувство бодрости и оживления, явившееся у него в первые дни пребывания в Обители до приезда Ипполиты, не возвращалось теперь. Он не мог воскресить в своей душе чувства панического опьянения, охватившего его в первый день по приезде, когда ему казалось, что солнце светит в его сердце; не мог воскресить приятного впечатления грусти при первой одинокой прогулке и возвышенного наслаждения, которое доставляли ему пение Фаветты и запах осыпанного свежей росой дрока в чудное майское утро. Люди бросали на землю и на море трагическую тень. Нищета, болезни, сумасшествие, ужас и смерть в явном или скрытом виде процветали всюду, куда он ни глядел. Вихрь яркого фанатизма проносился по стране с одного конца на другой. Днем и ночью, вблизи и вдалеке раздавались монотонные и бесконечные священные гимны. Народ ждал Мессию, и красные цветы мака на хлебных полях служили напоминанием о его красной тунике.
Вера накладывала свою печать на все местные растения. Христианские легенды обвивали стволы деревьев, цвели на их ветвях. В подоле Божьей Матери, спасавшейся от преследований фарисеев, младенец Иисус обращался в обильную пшеницу. Спрятавшись в квашню, Он заставлял тесто подниматься и делал его неистощимым. Над сухим колючим лупинусом, изранившим нежные ноги Пресвятой Девы, тяготело проклятие, но лен был благословенным растением, потому что ослепил фарисеев. Оливковое дерево — тоже благословенным, потому что оно дало Святому Семейству приют в своем стволе, открытом в виде хижины, и освещало его своим чистым маслом. Одинаковая благодать распространялась и на можжевельник, и на остролистник, защищавшие в древности Божественного Младенца, и на лавровое дерево, бывшее продуктом почвы, политой водой, послужившей для омовения Сына Божия.