Изменить стиль страницы

И, рассуждая так, падре Амаро с удовольствием прихлебывал кофе.

К концу завтрака вошла Дионисия и, расплывшись в улыбке, спросила, говорил ли сеньор падре со звонарем.

– Я поговорил, так, в общих чертах, – ответил он уклончиво. – Пока ничего окончательного… Рим не в один день построился.

– А! – откликнулась она и ушла на кухню, говоря себе: «Сеньор священник уже увиливает и врет. Впрочем, и мне наплевать… Нет хуже, как иметь дело с долгополыми; платят мало и вечно тебя в чем-нибудь подозревают…»

Услышав, что Амаро уходит, она выбежала на лестницу и сказала ему, что первое время присмотрит за его домом, но пусть поскорее найдет постоянного человека.

– Сеньора дона Жозефа хлопочет об этом, Дионисия. Надеюсь, завтра у меня будет кухарка. Но вы меня не забывайте. Ведь мы теперь друзья…

– Когда сеньору падре Амаро что-нибудь понадобится, достаточно крикнуть из окна, что выходит в огород, – сказала она, стоя на верху лестницы. – Я на все руки. Во всем понаторела: и понос вылечу, и в родах помогу. Насчет этого скажу даже…

Но падре Амаро не хотел ее слушать: он с силой захлопнул дверь и устремился прочь, чувствуя отвращение к этой грязной помощи, предлагаемой так цинично.

Несколько дней спустя он завел речь у Сан-Жоанейры о дочке звонаря.

Накануне он сунул Амелии записку, а в этот вечер, воспользовавшись тем, что старухи громко загалдели, подошел к роялю, за которым Амелия лениво разыгрывала гаммы, и, наклонившись, чтобы прикурить от свечи, прошептал:

– Прочла?

– Да. Я согласна.

Амаро вернулся в кружок дам; старшая Гансозо рассказывала про катастрофу, случившуюся, по сообщениям газет, в Англии: в угольной шахте произошел обвал; под землей похоронено сто двадцать человек. Старухи содрогались от ужаса. Наслаждаясь произведенным эффектом, Гансозо нагромождала все новые подробности: шахтеры, оставшиеся на поверхности, пытались откопать своих товарищей; из-под земли доносились стоны и рыдания; дело было вечером, началась снежная буря…

– Да, неприятно! – фыркнул каноник, поудобнее устраиваясь в кресле и радуясь, что перед ним теплый камин, а над ним надежный потолок.

Дона Мария де Асунсан заявила, что все эти рудники, все эти заграничные машины – какой-то ужас. Однажды ей довелось побывать на фабрике под Алкобасой, и ей показалось, что она в аду. Нет, нет, это не может быть угодно господу Богу.

– А железные дороги! – подхватила дона Жозефа. – Изобретение сатаны! Нет, правда! Как вспомню свист, пламя, грохот. Бр-р, даже мороз по коже подирает!

Падре Амаро подшучивал, уверяя дону Жозефу, что зато железнодорожное сообщение чрезвычайно удобно, когда надо ехать быстро! Потом, внезапно прогнав улыбку, продолжал серьезным тоном:

– И все же спору нет: в открытиях современной науки есть нечто дьявольское. Именно поэтому наша святая церковь освящает паровозы – сначала молитвой, а затем и святой водой. Надо вам знать, что это вменено в обычай. Окропление святой водой отгоняет духов тьмы, а молитва очищает от первородного греха, ибо первородный грех свойствен не только человеку, но и предметам, созданным его рукой. Вот почему надо благословлять и кропить локомотивы… Чтобы дьявол не мог использовать их в своих целях.

Дона Мария сейчас же потребовала уточнений. Каким именно образом враг человеческий использует локомотивы в своих целях?

Падре Амаро снисходительно разъяснил и этот вопрос.

Враг человеческий располагает многими коварными приемами, но наиболее обычен следующий: он устраивает крушение, с тем чтобы погибло много пассажиров; а так как души их не подготовлены к отлету в лучший мир последним помазанием, то злой дух тут же ими и завладевает!

– Это нечестная игра! – заметил каноник, втайне восхищаясь изобретательностью сатаны.

Но дона Мария де Асунсан обвела взором собеседниц и, томно, обмахиваясь веером, сказала с благостной улыбкой:

– Ах, милые! Вот уж с нашими душами это никак не могло бы случиться! Нас врасплох не застигнешь!

И это была правда; дамы несколько мгновений молча наслаждались уверенностью в том, что они всегда наготове и могут надуть искусителя при всем его хитроумии!

Падре Амаро кашлянул, приготовляясь перевести беседу в новую колею, положил руки на стол и начал:

– Требуется неусыпная бдительность, чтобы не допустить до себя нечистого духа. Как раз сегодня я думал об этом, вернее, долго размышлял по поводу некоего весьма печального казуса; а особенно скверно, что происходит все это в двух шагах от нашего собора!.. Я говорю о дочке звонаря.

Дамы придвинули стулья поближе к нему, сразу загоревшись любопытством и ожидая услышать страшную историю о проделках сатаны. Священник говорил внушительным тоном, и в воцарившейся тишине голос его звучал почти торжественно:

– Бедная девочка целый день лежит одна-одинешенька, прикованная к кровати. Она не умеет читать, не молится Богу, не привыкла к размышлению: следовательно, пользуясь выражением святого Клементия, это незащищенная душа. Что же получается? Получается то, что дьявол, который бродит среди нас и хватает все, что плохо лежит, водворяется в этой душе, как у себя дома! Отсюда припадки бешенства, слезы, беспричинное озлобление – все, о чем рассказывал сегодня бедный дядя Эсгельяс… Жизнь его отравлена.

– И это – в двух шагах от дома Божия! – вскричала дона Мария де Асунсан, возмущенная наглостью сатаны, который лезет в жилище, отделенное от башен собора всего лишь узким двориком.

Амаро поддержал ее:

– Дона Мария совершенно права. Это недопустимый скандал. Что же нам делать? Девочка не умеет читать! Ведь она не знает ни одной молитвы! И никто ее не учит, и никто не открывает ей слово Божие, и никто не укрепляет ее душу, и никто не объясняет, как обезвредить козни лукавого!

В воодушевлении он встал и начал ходить по комнате, озабоченно горбя плечи, как и подобает пастырю, скорбящему о любимой овечке, которую похищает необоримая вражья сила. Возбуждаясь от собственных слов, он и в самом деле чувствовал, что его душит жалость к бедному созданию, неподвижно простертому на одре болезни и лишенному всякого духовного света…

Дамы переглядывались, подавленные столь печальной участью христианской души, – главным образом из-за того, что это огорчало сеньора падре Амаро.

Дона Мария де Асунсан, окинув мысленным взором свое небесное воинство, предложила поставить в изголовье Антонии фигуры нескольких святых, например святого Викентия, а также Пресвятой девы утешительницы всех скорбящих. Но подруги ее уныло молчали, видимо сознавая бессилие этой благочестивой стражи.

– Возможно, вы мне скажете, милые сеньоры, что речь идет всего лишь о дочери звонаря, – продолжал Амаро, снова садясь. – Но ведь и она – человек! Ведь и у нее такая же душа, как у нас!

– Все имеют равное право на милость господа, – важно проговорил каноник, демонстрируя свое высокое беспристрастие; он охотно признавал равенство классов, когда речь шла не о благах земных и материальных, а о радостях загробной жизни.

– Для Бога нет Богатых и бедных, – вздохнула Сан-Жоанейра. – Бедные ему даже милее, им легче войти в царствие небесное.

– Нет, Богатые ему не менее дороги, – энергично возразил каноник, чтобы разом пресечь ошибочное толкование божественного закона. – Небо равно стоит и за бедных, и за Богатых. Любезная сеньора, вы не поняли смысла приводимых вами слов. Beati pauperes, «блаженны нищие», значит, что бедные должны чувствовать себя счастливыми в своей бедности; что они не должны зариться на чужие Богатства, не должны желать ничего сверх куска хлеба, какой им дан, не должны мечтать присвоить себе чужое добро, в противном случае они перестают быть блаженными. Именно поэтому, любезная сеньора, смутьяны, проповедующие, что работники и люди из неимущих слоев должны жить лучше, чем живут, идут против ясно выраженной воли церкви и Бога и не заслуживают ничего, кроме кнута, будь они трижды анафема! Уф!

И он откинулся на спинку кресла, устав от своей пылкой речи. Падре Амаро между тем молчал, подперев голову рукой и медленно потирая пальцами лоб. Он хотел высказать свою заветную мысль, но так, будто она только что озарила его по вдохновению свыше. Он готовился заявить, что долг Амелии – взять на себя религиозное просвещение убогой девочки… Но он колебался; его останавливал суеверный страх совершить кощунство: ведь настоящим его побуждением была одна лишь похоть. Дочка звонаря являлась его разгоряченному воображению на одре смерти, в агонии. Он отдавал себе отчет в том, как хорошо и как по-христиански было бы утешить ее, развлечь, скрасить ее горькие дни. Такой поступок искупил бы многие грехи и был бы угоден Богу – но, разумеется, лишь в том случае, если бы он совершался ради христианского братства. И кроме этого, ему вдруг стало по-человечески жаль обездоленное существо, пригвожденное к кровати, никогда не видевшее солнца и улицы… И он молчал, потирая лоб, ни на что не решаясь и уже почти сожалея, что завел речь о Тото…