Изменить стиль страницы

– Фу, он же нечестивец. Дай ему волю – солдатики позабудут, что крещены. Ну, прощай, соборненький. Что это ты, голубчик, сегодня желт? Прими-ка слабительного, у меня глаз наметанный…

Он уже был в дверях, но вдруг опять остановился:

– Да, слушай, соборненький; ты ничего не слыхал?

– О чем?

– Да вот падре Салданья что-то такое говорил. Будто нашему декану донесли, что один из здешних священников попал в скандальную историю… Кто и что – неизвестно. Салданья пытался выведать, но декан говорит, ему доложили в общих чертах, не называя имен… Я все думаю: о ком бы это?

– Мало ли что болтает сдуру Салданья!

– Эх, милый! Дай Бог, чтобы это он сдуру болтал. Оно только безбожникам на радость… Когда будешь в Рикосе, передай поклон нашим святым голубушкам.

И он побежал вниз: понес свою «благодать» в казарму.

Амаро стоял в оцепенении. Конечно, это слухи о нем, о его связи с Амелией окольными путями дошли до главного викария! А тут еще ребенок на воспитании у мамки в полулиге от города – живая улика! Ведь это странно, это почти сверхъестественно: Либаниньо, не побывавший у него за два года и двух раз, пришел с этой страшной вестью сегодня, именно сегодня, в такую жестокую минуту… Словно сама судьба в гротескном обличье Либаниньо послала предупреждение, шепнула на ухо: «Не оставляй в живых существо, которое может навлечь на тебя беду! Знай: ты уже на подозрении!»

Конечно, сам господь Бог, сжалившись над младенцем и не желая, чтобы плодились на земле несчастные подкидыши, требует к себе своего ангелочка!

Амаро больше не колебался: он пошел на постоялый двор Круса, взял лошадь и поехал к Карлоте.

Там он пробыл до четырех часов.

Вернувшись от нее домой, он бросил шляпу на кровать c чувством глубокого облегчения. С этим покончено! Он договорился с Карлотой и карликом и уплатил им за год вперед; теперь только дождаться ночи!

Он остался наедине с собой – и страшные видения встали перед ним: вот Карлота удавливает посиневшего от удушья младенца; вот полицейские откапывают его трупик, и Домингос из Муниципальной палаты, положив на колено листок бумаги, пишет протокол, а его, Амаро, в подряснике, ведут в тюрьму, скованного одной цепью с карликом! Он уже готов был сесть на лошадь, поскакать в Баррозу и расторгнуть сделку. Но какая-то апатия овладела им. И потом, кто его заставляет отдавать ночью младенца Карлоте? Ведь он может отнести его, завернутого в одеяло, к Жоане Каррейра, к славной женщине из Пойяйса…

Чтобы уйти от этих мыслей, бушевавших в его мозгу, как ночная буря, он отправился к Натарио – тот начинал уже вставать. Едва он появился на пороге, падре Натарио закричал из своего глубокого кресла:

– Видали его, Амаро? Этот болван ездит в сопровождении лакея!

Жоан Эдуардо только что проехал под его окнами на гнедой кобыле, с двумя своими питомцами, и Натарио заходился в бессильной злобе: он был прикован к креслу и не мог возобновить травлю конторщика. Необходимо добиться, чтобы пойяйский сумасброд выгнал этого остолопа на улицу, и тогда – прощай ливрейный лакей и гнедая кобыла!

– Ничего! Дайте мне только на ноги стать!

– Оставьте его в покое, Натарио, – сказал Амаро.

Оставить его в покое?! Когда блеснула такая отличная мысль: доказать пойяйскому помещику как дважды два четыре, с документами в руках, кто такой Жоан Эдуардо. Что скажете, дружище Амаро?

И правда, это было бы забавно. Конторщик, в общем, заслуживает наказания: как он смеет смотреть сверху вниз со своей гнедой кобылы на порядочных людей… И Амаро снова покраснел от гнева, вспомнив утреннюю встречу на тракте в Баррозе.

– Ясно! Для чего мы избраны служителями Христа? Чтобы возвышать смиренных и низвергать гордецов!

От Натарио Амаро пошел к доне Марии де Асунсан; она тоже начинала вставать с постели. Добрейшая сеньора изложила соборному настоятелю историю своего бронхита и дала полный список последних грехов: самый тяжкий из них заключался в том, что, стараясь скоротать время выздоровления, она ставила свое кресло у окна, и один плотник, живший в доме напротив, на нее глазел; и вот из-за происков лукавого у нее не было сил уйти в комнаты, и ее осаждали греховные мысли…

– Что вы, что вы, милая сеньора!

Падре Амаро поспешил успокоить ее встревоженную совесть, потому что спасение этой убогой души давало ему больше денег, чем весь остальной приход.

Уже темнело, когда он вернулся домой. Эсколастика ворчала: он пришел так поздно, что обед безнадежно перепрел. Но Амаро только выпил бокал вина да стоя проглотил несколько ложек риса, со страхом глядя в окно на неумолимо наступающую ночь.

Он пошел в свою комнату посмотреть, горят ли уже на улице фонари, как вдруг явился коадъютор – пришел напомнить, что завтра надо крестить новорожденного сынка Гедесов; крестины назначены на девять часов утра.

– Принести вам лампу? – спросила из-за двери служанка, услышав, что у сеньора гости.

– Нет! – торопливо крикнул Амаро.

Он боялся, что коадъютор заметит, как искажено его лицо, или, чего доброго, засядет у него на весь вечер.

– Говорят, в позавчерашнем номере «Нации» напечатана очень интересная статья, – начал с расстановкой коадъютор.

– А! – откликнулся Амаро.

Он ходил по своей протоптанной дорожке, от умывальника до окна, останавливался там, барабанил пальцами по стеклу; уже зажглись уличные фонари.

Тогда коадъютор, вероятно обидевшись на темноту в комнате и на звериное метанье соборного настоятеля между умывальником и окном, встал и с достоинством проговорил:

– Кажется, я мешаю.

– Нет!

Коадъютор, вполне удовлетворенный, снова сел и поставил зонтик между колен.

– Осенью раньше темнеет, – сказал он.

– Раньше…

Наконец, доведенный до отчаяния, Амаро сказал, что у него нестерпимая мигрень, что он хочет лечь; коадъютор ушел, еще раз напомнив, что завтра надо крестить ребенка нашего друга Гедеса.

Амаро сейчас же отправился в Рикосу. К счастью, ночь была теплая и темная; казалось, скоро пойдет дождь. Сердце Амаро сильно билось от надежды: ах, если бы ребенок родился мертвым! Ведь это вполне возможно!

У Сан-Жоанейры в молодости родилось двое мертвых детей; Амелия жила все последнее время в такой тревоге что это не могло не нарушить нормальный ход беременности. А если она тоже умрет? При этой мысли его охватила жалость и нежность к этой славной девушке, которая так его любила, а теперь, в расплату за это, кричит, раздираемая болью. И все-таки, если бы оба умерли – и она и ребенок, – тогда его грех и преступление сразу и навсегда исчезли бы в темных глубинах вечности… И он снова мог бы спать спокойно, как до приезда в Лейрию, занимался бы делами церкви, вел бы жизнь чистую и незапятнанную, как белый лист бумаги!

Он остановился у полуразрушенного сарая на краю дороги: в сарае уже должны были ждать Карлота или ее муж, чтобы забрать ребенка; они еще не решили, кто именно. Амаро противно было думать, что сейчас он увидит карлика с налитыми дурной кровью глазами и что тот унесет его ребенка. Он крикнул в темный сарай: «Ола!» – и с облегчением услышал звонкий голос Карлоты, донесшийся из темноты:

– Я здесь!

Хорошо; надо подождать, сеньора Карлота.

Он был доволен; ему казалось, что теперь нечего бояться: его ребенка унесет на руках, прижимая к своей сильной груди, эта плодовитая сорокалетняя женщина, такая опрятная и свежая на вид.

Он обошел вокруг дома. Все было темно и безмолвно, и само каменное строение казалось сгустком ненастной декабрьской ночи. Ни одной светящейся щелки в окнах Амелии. Влажный воздух был неподвижен, даже листья не шелестели. Дионисия не выходила.

Его тревожила эта задержка. Кто-нибудь мог заметить, что он бродит вокруг дома. Но Амаро было противно стоять в сарае вместе с Карлотой, и он пошел вдоль стены плодового сада, потом повернул обратно – и тут увидел, что дверь, выходившая на террасу, на мгновение осветилась.

Он подбежал к зеленой садовой калитке как раз в ту минуту, когда она скрипнула, и Дионисия, не проронив ни слова, положила ему на руки сверток.