Изменить стиль страницы

– Хорошо же. Ты мне за это заплатишь, дрянь! – прошипел Амаро сквозь зубы, повернулся к ней спиной и ринулся прочь, по дороге в город.

Он шагал быстрым шагом до самого города, не замечая блаженного покоя, разлитого в октябрьском воздухе; ярость подгоняла его и подсказывала планы беспощадной мести. Он пришел домой, едва переводя дух, все с тем же букетом в руке. Но, остывая в одиночестве, он постепенно проникся сознанием своего бессилия. В конце концов, что он может ей сделать? Разгласить по городу, что она беременна? Но он выдаст самого себя. Пустить слух, что она вступила в непозволительную связь с аббатом Ферраном? Кто этому поверит – почти семидесятилетний старик, карикатурно безобразный, проживший безупречную жизнь… Но лишиться ее, никогда больше не держать в объятиях это белое тело, не слышать больше невнятного лепета, исторгнутого счастьем, какого не даст и само небо… Нет, ни за что!

Но возможно ли, чтобы за шесть-семь недель она все забыла? Неужели в долгие ночи, дрожа от холода в своей одинокой кровати, она не вспоминала их утренних свиданий у дяди Эсгельяса?… Конечно, вспоминала: он стольких исповедовал, и все, все со стыдом говорили о немом, упорном искушении, никогда не покидающем раз согрешившую плоть…

Нет! Он должен продолжать свои преследования, он должен во что бы то ни стало заразить ее страстью, клокотавшей в нем сейчас сильней, чем прежде!

Всю ночь напролет он писал ей письмо – шесть бредовых страниц, полных исступленных призывов, мистической зауми, восклицательных знаков, угроз самоубийства.

Письмо это он отправил утром с Дионисией. Поздно вечером мальчуган из усадьбы принес ответ. Как жадно разорвал Амаро конверт! В записке значилось: «Прошу вас оставить меня наедине с моими грехами».

Амаро не сдавался; на другой день он снова был в Рикосе. Когда он вошел к доне Жозефе, Амелия сидела тут же. Она сильно побледнела; по глаза ее ни на миг не отрывались от работы. Амаро пробыл там полчаса, то в хмуром молчании, то рассеянно отвечая старухе, которая была, против обыкновения, в разговорчивом настроении.

На следующей неделе все его визиты протекали так же: услышав, что пришел сеньор соборный настоятель, Амелия запиралась в своей комнате и выходила лишь в том случае, если старуха посылала за ней Жертруду: сеньор падре Амаро здесь и желает ее видеть. Она появлялась, протягивала ему руку – всегда очень горячую, – брала свое неизменное шитье и садилась у окна; ее упорное молчание выводило священника из себя.

Он написал ей еще одно письмо. Она не ответила.

Он дал себе клятву более не видеть ее, отплатить Амелии презрением, но, провертевшись всю ночь без сна, все с тем же видением ее наготы, словно ввинченным в мозг, он утром снова бежал в Рикосу и краснел от стыда, когда старший из рабочих, мостивших дорогу, по которой он проходил два раза ежедневно, снимал перед ним клеенчатый берет.

Однажды вечером, явившись в Рикосу под моросящим дождем, падре Амаро столкнулся у подъезда с аббатом Ферраном; тот собирался уходить и открывал зонт.

– Ола, какими судьбами, сеньор аббат? – сказал соборный настоятель.

Аббат ответил:

– Что удивительного в моем посещении? Вы тоже ходите сюда каждый день…

Амаро воскликнул, задрожав от гнева:

– А вам что до того, сеньор аббат, хожу я сюда или не хожу? Это ваш дом?

Грубость Амаро задела старика за живое.

– Было бы лучше для всех, если бы вы сидели у себя в городе.

– А почему это, сеньор аббат? Почему? – вскрикнул Амаро вне себя.

Добрый старик спохватился; он допустил самое серьезное прегрешение для католического священника: позволил себе намекнуть на обстоятельство, которое стало ему известно в исповедальне. Выказав свое неодобрение греховному упорству коллеги, он нарушил тайну исповеди. Аббат Ферран снял шляпу и, низко поклонившись, сказал смиренно:

– Вы правы, ваше преподобие. Прошу извинить эти необдуманные слова. Добрый вечер, сеньор соборный настоятель.

– Добрый вечер, сеньор аббат.

Амаро, не заходя в дом, вернулся в город под дождем, который лил все сильнее и сильнее. Дома он написал еще одно длинное письмо, в котором описывал сцену с аббатом, обвиняя его в тяжелейших проступках и прежде всего в несоблюдении тайны исповеди. Но, как и первые два письма, оно осталось без ответа.

Тогда Амаро пришел к мысли, что такое упорство не может объясняться одним лишь раскаянием и страхом попасть в ад… «Тут замешан мужчина», – говорил он себе. Снедаемый черной ревностью, падре Амаро стал кружить по ночам вокруг дома в Рикосе, но ничего не увидел; каменное строение было погружено в сон и темноту. И все же один раз, уже поравнявшись с садовой оградой, он услышал на дороге, идущей из Пойяйса, мужской голос: кто-то с чувством напевал вальс «Два мира»; во мраке двигался огонек сигары. Испугавшись, падре Амаро юркнул в полуразрушенный сарай, темневший на другой стороне дороги. Голос смолк; Амаро, выглянув из сарая, увидел фигуру, укутанную в плед светлой расцветки; фигура остановилась и стала глядеть на окна дома в Рикосе. Охваченный вихрем ревности, Амаро хотел уже выскочить из своего убежища и наброситься на неизвестного, но тот спокойно пошел дальше, с сигарой в зубах, напевая:

Ты слышишь в горах колокольный звон —
В душе моей страх рождает он…

По голосу, по пледу, по походке падре Амаро узнал Жоана Эдуардо. Зато он убедился, что если какой-нибудь мужчина и разговаривал по ночам с Амелией или входил в усадьбу, то, несомненно, не конторщик. Но все же, боясь быть замеченным, Амаро перестал бродить по ночам вокруг рикосского дома.

Да, это был Жоан Эдуардо. Проходя мимо Рикосы, днем или ночью, он всегда останавливался на минуту и окидывал меланхоличным взглядом стены, в которых жила она. Несмотря на все разочарования, Амелия все еще была для него она, возлюбленная, самое дорогое существо на свете. Ни в Оурене, ни в Алкобасе, ни в гостиницах, по которым мотала его судьба, ни в Лиссабоне, куда его вынесло неведомой волной, как выносит на берег щепку от разбитого корабля, – нигде, никогда ее образ не покидал его сердца, не переставал мучить его тоской. В дни бедственного лиссабонского житья – самые горькие дни его жизни, – когда он служил секретарем в какой-то забытой Богом конторе, затерянный в этом огромном, словно Рим или Вавилон, городе, так беспощадно казнившем его черствым равнодушием куда-то торопящейся толпы, он особенно нежно лелеял свою любовь, которая дарила ему иллюзию сердечного тепла. Он чувствовал себя менее одиноким, ведь с ним всегда была Амелия; во время нескончаемых прогулок по набережной Содре он вел с ней долгие мысленные разговоры, упрекал ее за горе, которое пожирало его жизнь.

Привязанность к Амелии служила оправданием случившемуся, поднимала Жоана Эдуардо в собственных глазах. Он был «мучеником любви»; это его утешало, как в первые минуты отчаяния утешала мысль, что он стал жертвой религиозных преследований. Он уже не был серой, заурядной личностью, из тех, кого случай, леность, отсутствие друзей, злая судьба и заплатанный сюртук обрекают на жалкую зависимость; нет, он казался самому себе человеком больших чувств; трагическая катастрофа, отчасти любовная, а отчасти политическая, – словом, личная и социальная драма, – вынудила его после героической борьбы скитаться из конторы в контору, не расставаясь с парусиновым писарским портфелем. Волей судьбы он уподобился героям, описанным в стольких чувствительных романах… И потрепанное пальто, и обеды по четыре винтена, и дни, проведенные без курева, – все это он приписывал своей роковой любви и преследованию могущественной клики врагов; инстинкт самоуважения помогал ему видеть нечто значительное в этих банальных бедах… Встречая на улице тех, кого он называл счастливцами, – господ, разъезжающих в колясках, молодых щеголей, гуляющих под руку с красивыми женщинами, нарядных людей, спешащих в театр, – он чувствовал бы себя совсем несчастным, если бы не мысль, что он тоже обладает бесценным сокровищем, предметом духовной роскоши – таким он считал свою несчастную любовь. И когда по воле случая Жоан Эдуардо получил место в Бразилии и деньги на дорогу, он стал идеализировать даже свою заурядную эмигрантскую судьбу, твердя себе, что вынужден пересечь океан, ибо изгнан из родной страны тиранией священников и сановников за то, что любил женщину!