День, в который мой ребенок, вернувшись из школы, скажет, что его научили в ней тому, с чем я готов согласиться, будет днем, в который я заберу его из этой школы.
«Преподавайте детям викторианские ценности, высокие достоинства и доблести патриотизма и религии» — вот что мы слышим. Но это те самые ценности, которые привели нас в нынешний грязный век войн, угнетения, жестокости, тирании, массовой резни и ханжества. Мы жили в полном терпимости обществе, которое теперь так модно осуждать и которое заставило Америку прекратить войну во Вьетнаме, теперь мы живем в полном нетерпимости обществе, которое грозит втянуть нас в другую войну, грозящую обратить всех нас в заливное. Слово «заливное» я выбрал с особым тщанием.[18] Я вглядываюсь в исламские страны «Залива» и вижу в них нравственную определенность, законы, направленные против сексуальной раскрепощенности, смертную казнь и наказания кнутом, твердую веру в Бога, патриотизм и крепкую веру в семейные ценности. Какой образец для нас! И Бог да поможет нам, когда мы поймем, что ничего, ну ничегошеньки не знаем. Мы невежественны, варварски, безнадежно невежественны — то, что мы, как нам представляется, знаем, есть очевидная чушь. Как можем мы даже помышлять о том, чтобы скармливать нашим детям ту же недопеченную, фанатичную дребедень, что засоряет наши далекие от совершенства мозги? Дайте им, по крайней мере, шанс — призрачный, слабенько мерцающий вдали шанс стать лучше нас. Или я прошу слишком многого? Похоже, что так.
Ну хорошо, я человек старый, дурно пахнущий, чудаковатый, и не сомневаюсь, что все, мною сказанное, полная ерунда. Давайте сожжем все эти романы с нехорошими идеями и словами, давайте будем учить детей тому, что Вторую мировую войну выиграл Черчилль, что Империя была чудо как хороша, что простые слова, описывающие простые физические акты, нечестивы, а девочки-подростки, которые наставляют на вас с газетных страниц заостренные грудки, помещены туда смеху ради и ни для чего иного. Давайте закроем в университетах искусствоведческие отделения, начнем вешать преступников, но давайте сделаем это сейчас, ибо чем скорее мы обратимся в огненный шар, тем и лучше.
О, Господи, прослушав все это, я поневоле почувствовал, что кой у кого из вас может создаться впечатление, будто я… видите ли, дело только в том, что мне не все равно. Очень и очень. И когда я забираюсь подальше от дома и вижу, какой мы все-таки бедный и невежественный народ, я, как бы это сказать, я расстраиваюсь. Думаю, мне следует принять одну из моих медленно действующих таблеток и устроиться поуютнее с книжкой Элмора Леонарда в одной руке и стаканом теплого «поссета» в другой. Если вы это уже сделали, мне хотелось бы узнать — почему.
Трефузис и Redatt
Сегодня утром я гневно выглянул в окно и сердце мое прямо-таки растаяло от того, что я увидел, а увидел я берега реки с усеявшими их посланцами весны — потряхивающими в живом танце головками, окрашивающими все в ярко-оранжевые и желтые тона, пританцовывающими, раскачивающимися и волнующимися туристами. А я отнюдь не из тех, кто проникается жалостью к себе при мысли о том, что ему приходится делить планету с существами, носящими флуоресцентные нейлоновые анораки и клетчатые свитера из аргайлла.
Что касается этого времени года, у меня образовался своего рода ритуал — я посвящаю целый день разбору бумаг: составляю опись писем, привожу в порядок записные книжки и тетради, в кои заношу разного рода афоризмы и цитаты, заказываю самосвал, который избавляет меня от писем, получаемых мною в течение года от компаний, торгующих кредитными карточками. С тем, что столь симпатично наименовано макулатурной почтой, я расправляюсь не случайным образом, но заведенным ежегодным порядком, ибо я не просто выбрасываю ее на помойку, но возвращаю компаниям, которые мне ее, собственно, и прислали. Что думают обо мне мистер «Виза» и господа «Диннерс-Клаб», каждый год получающие большие партии глянцевитой бумаги, я ни малейшего понятия не имею, они не удосуживаются сообщать мне свои мнения на сей счет. Если их чувства хоть в какой-то мере отвечают моим, они, полагаю, безумным образом раздражаются. Мне затруднительно представить себе какого-нибудь из сотрудников или сотрудниц этих компаний, которых приобретение изображающей чайницу серьги или ониксового ведерка для шампанского может заинтересовать, в большей, нежели меня, мере, — даже при том, что любовно обработанная поверхность этих вещиц позволяет разместить на ней аж до трех его или ее инициалов.
Впрочем, подлинная радость, которую доставляет мне весенняя приборка, связана с письмами. Дело в том, что в настоящее время я погружен в самую что ни на есть войну на истощение — эпистолярную — со многим множеством разбросанных по всему миру филологов и структурных лингвистов. Так, в Пенанге проживает некий посвятивший себя изучению языков меланезийской группы профессор, с которым я вот уже тридцать лет письменно бранюсь по поводу корня простого папуасского слова redatt, обозначающего, как некоторые из вас наверняка знают, человека, который «навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях». Весьма полезное слово, делающее папуасам немалую честь. Как человек, очень далеко отстоящий от того, чтобы быть redatt, человек, получающий наслаждение от самых незатейливых комнатных увеселений, я обнаружил, что простое объяснение значения этого слова людям, приглашенным погостить несколько дней в чьем-то загородном доме, приводит к тому, что они с куда меньшей вероятностью отказываются от участия в любых увеселениях, кои я беру на себя смелость предлагать им, когда день близится к концу. Собственно, этим и важен для нас язык. В большинстве своем те, кто не питает склонности предаваться в послеобеденное время играм и — до некоторой степени — спорту, почитают себя людьми сдержанными и многомысленными, присущая им прискорбная надменность заставляет их думать, что они, будто бы, стоят выше игривых шалостей прочих людей. Услышав же от меня, что народ, который обитает в тысячах миль от них и образ жизни которого почитается куда менее утонченным, чем их собственный, давно уже успел дать им полное и исчерпывающее определение, эти люди ощущают себя несколько уязвленными. То, что некое непритязательное племя сумело определить их неприязнь к вечерним играм одним-единственным словом, представляется им несказанно обидным. Люди, не склонные к увеселениям, оказываются, в итоге, лишенными обаяния или чарующей загадочности, — они всего-навсего redatt: те, кто навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях.
Ну и, поскольку близится время Пасхи, я хотел бы взять на себя труд выгрузить из моего сознания еще одно слово. Довольно редкое, происходящее из древнего ургского диалекта, бытовавшего в тундре и использовавшегося в четвертом столетии лопарями, которые после великой Херффтельдской оттепели 342 года от Р.Х. расселились в окрестностях Хельсинки. Это слово Hevelspending, имя существительное, обозначающее, «радостный вздох человека, который, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». У нас, британцев имеется слово «бандит», коим обозначается «некто, чье ремесло сводится к тому, чтобы останавливать на улице людей и насильственно избавлять их от ценных вещей», а вот у лопарей есть слово для описания «радостного вздоха того, кто, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». Hevelspending. Вы знаете, леди и джентльмены, быть может, на меня порой нападает… нет, не знаю. Наверное, во мне просто сидит склонный к созерцательности мистик.
И пока яркий солнечный свет проталкивает весну сквозь цветные стекла моего старинного окна, пока я вот так беседую с вами, я вдруг замечаю, что по моему глуповато поблескивающему лицу текут слезы, что они проливаются по рытвинам моей плоти и капают с подбородка на навощенное дерево стола, за которым я восседаю. У нас имеются слова и для этой слабости тоже, «старческая лабильность», вот как это называется, — склонность, размышляя о таких понятиях, как Весна, Дом или Дружба, плакать на манер малого дитяти. О Господи, я так стар, так глуп. Люди мелкие толкуют о том, как остаться молодым, однако они упускают из вида пугающую красоту и ужасное величие человека, который стареет до самой глубины его души. О-хо-хо, если вы были с нами, что ж, значит тут вы и были.
18
Заботливость, для Трефузиса редкая… — Прим. авт.