Изменить стиль страницы

Кухня

Тихо тикают часы

На картонном циферблате.

Вязь из розочек в томате

И зеленые усы.

Возле раковины щель

Вся набита прусаками,

Под иконой ларь с дровами

И двугорбая постель.

Над постелью бывший шах,

Рамки в ракушках и бусах, —

В рамках — чучела в бурнусах

И солдаты при часах.

Чайник ноет и плюет.

На окне обрывок книжки:

«Фаршированные пышки»,

«Шведский яблочный компот».

Пахнет мыльною водой,

Старым салом и угаром.

На полу пред самоваром

Кот сидит как неживой.

Пусто в кухне. «Тик» да «так».

А за дверью на площадке

Кто-то пьяненький и сладкий

Ноет: «Дарья, четвер-так!»

1922

Литературный цех

В редакции толстого журнала

Серьезных лиц густая волосатость

И двухпудовые, свинцовые слова:

«Позитивизм», «Идейная предвзятость»,

«Спецификация», «Реальные права»…

Жестикулируя, бурля и споря,

Киты редакции не видят двух персон:

Поэт принес «Ночную песню моря»,

А беллетрист — «Последний детский сон».

Поэт присел на самый кончик стула

И кверх ногами развернул журнал,

А беллетрист покорно и сутуло

У подоконника на чьи-то ноги стал.

Обносят чай… Поэт взял два стакана,

А беллетрист не взял ни одного.

В волнах серьезного табачного тумана

Они уже не ищут ничего.

Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта

Метнул глаза: «Прозаик или нет?»

Поэт и сам давно искал ответа:

«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…

Подходит некто в сером, но по моде,

И говорит поэту: «Плач земли?..»

— «Нет, я вам дал три “Песни о восходе”»

И некто отвечает: «Не пошли!»

Поэт поник. Поэт исполнен горя:

Он думал из «Восходов» сшить штаны!

«Вот здесь еще “Ночная песня моря”,

А здесь — “Дыханье северной весны”».

— «Не надо, — отвечает некто в сером: —

У нас лежит сто весен и морей».

Душа поэта затянулась флером,

И розы превратились в сельдерей.

«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:

«Я год назад прислал “Ее любовь”».

Ответили, пошаривши в конторке:

«Затеряна. Перепишите вновь».

— «А вот, не надо ль? — беллетрист запнулся. —

Здесь… семь листов — “Последний детский сон”».

Но некто в сером круто обернулся —

В соседней комнате залаял телефон.

Чрез полчаса, придя от телефона,

Он, разумеется, беднягу не узнал

И, проходя, лишь буркнул раздраженно:

«Не принято! Ведь я уже сказал!..»

На улице сморкался дождь слюнявый.

Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.

Поэт с «Ночною песней» взял направо,

А беллетрист налево повернул.

Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.

Два жемчуга опять на мостовой…

Ах, может быть, поэт был новый Пушкин1,

А беллетрист был новый Лев Толстой?!

Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —

Надуй им жабу, тиф и дифтерит!

Пускай не продают души в рассрочку,

Пускай душа их без штанов парит…

Между 1906 и 1909

«Смех сквозь слезы»

(1809 — 1909)

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!

Когда б сейчас из гроба встать ты мог,

Любой прыщавый декадентский щеголь

Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?

Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!

А стиль, напевность, а прозрения печать,

А темно-звонких слов изысканная меткость?..

Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»

Есть между ними, правда, и такие,

Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род

И, лицемерно пред тобой согнувши выи,

Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»

Но от таких «своих», дешевых и развязных,

Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…

Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,

А нам они наскучили давно.

Пусть их шумят… Но где твои герои?

Все живы ли, иль, небо прокоптив,

В углах медвежьих сгнили на покое

Под сенью благостной крестьянских тучных нив?

Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,

Ни одного из них, наверно, б не узнал:

Павлуша Чичиков — сановная особа

И в интендантстве патриотом стал —

На мертвых душ портянки поставляет

(Живым они, пожалуй, ни к чему),

Манилов в Третьей Думе заседает

И в председатели был избран… по уму.

Петрушка сдуру сделался поэтом

И что-то мажет в «Золотом руне»,

Ноздрев пошел в охранное — и в этом

Нашел свое призвание вполне.

Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте

И сам сапожников по праздникам сечет,

Чуб стал союзником и об еврейском гвалте

С большою эрудицией поет.

Жан Хлестаков работает в «России»,

Затем — в «Осведомительном бюро»,

Где чувствует себя совсем в родной стихии:

Разжился, раздобрел, — вот борзое перо!..

Одни лишь черти, Вий да ведьмы и русалки,

Попавши в плен к писателям modernes,

Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,

Истасканные блудом мелких скверн…

Ах, милый Николай Васильич Гоголь!

Как хорошо, что ты не можешь встать…

Но мы живем! Боюсь — не слишком много ль

Нам надо слышать, видеть и молчать?

И в праздник твой, в твой праздник благородный,

С глубокой горечью хочу тебе сказать:

«Ты был для нас источник многоводный,

И мы к тебе пришли теперь опять, —

Но «смех сквозь слезы» радостью усталой

Не зазвенит твоим струнам в ответ…

Увы, увы… Слез более не стало,

              И смеха нет».

1909

Modernes — Модернистам (франц. ). (Ред. )

Стилизованный осел

(Ария для безголосых)

Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами,

С четырех сторон открытый враждебным ветрам.

По ночам я шатаюсь с распутными, пьяными Феклами,

По утрам я хожу к докторам.

Тарарам.

Я волдырь на сиденье прекрасной российской словесности,

Разрази меня гром на четыреста восемь частей!

Оголюсь и добьюсь скандалёзно-всемирной известности,

И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.

Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется,

У меня темперамент макаки и нервы как сталь.

Пусть любой старомодник из зависти злится и дуется

И вопит: «Не поэзия — шваль!»

Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии,

Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ,

Прыщ с головкой белее несказанно-жженой магнезии,

И галантно–развязно–манерно–изломанный хлыщ.

Ах, словесные, тонкие–звонкие фокусы–покусы!

Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.

Кто не понял — невежда. К нечистому! Накося — выкуси.