В эти дни советские газеты были полны ликующих сообщений о «разгроме и ликвидации белогвардейских банд, разорявшихся по всему северному Кавказу»…
В Ильинской мы отдыхали три дня. 10 и 11-го большевики наступали на станицу небольшими силами с запада, со стороны станции Малороссийской, но были легко отброшены. 12-го я перевел армию в Успенскую, обеспечив ее заслонами у Дмитриевской, Расшеватской и в сторону посада Наволокинского. В последнем направлении двинут был Эрдели с частью конницы, поддержанной потом батальоном Корниловцев; по полученным сведениям в этом районе находился штаб местных революционных войск и, что самое главное, склад боевых припасов. Последних, к сожалению, не нашли, отряд понес потери до 60 человек, и поиск этот принес пользу лишь тем, что окончательно укрепил большевиков в мысли о нашем намерении «пробиваться на восток». Между тем, в эти дни, уже забрезжил свет с севера… Предусматривая поворот туда, я избегал тревожить неприятеля в этом направлении, посылая к ж. д. линии Тихорецкая-Торговая только лазутчиков.
Почти два месяца похода по Кубани сблизили нас с краем. Добровольцы, принимаемые в станицах с сердечною лаской, платили кубанским казакам таким же отношением. Поступавшие в ряды армии кубанцы составляли в ней элемент храбрый, надежный и располагающий к себе своей открытой, мягкой натурой, своей простой и ясной верой в тех, кто их вели. Казалось, что боевые узы, совместные страдания и обильно пролитая за общее дело кровь свяжут навсегда армию с краем. Так было. И понадобилось потом полтора года упорной работы кубанской социалистической демократии, по обидной иронии судьбы – главным образом тех представителей ее, которые нашли убежище при армии, чтобы порвать эти связующие нити на погибель краю и добровольческому делу.
Настроение Кубани постепенно менялось. Неверно было бы утверждать, что область «изжила большевизм». В казачьей среде, как я уже говорил, больны им были не более 30 % – фронтовая молодежь. Несомненно, день за днем шло некоторое численное перемещение и из этого лагеря в стан противников большевизма. Но главное – советский режим с его неизбежными приемами – убийствами, грабежами и насилиями стал вызывать уже в казачьей среде волю к активному сопротивлению. Оно возникало во многих местах стихийно, неорганизованно и разрозненно. Так, кроме Ейского округа, поднялись серьезные восстания в районах Армавира и Кавказской, кроваво подавленные большевиками, обрушившимися во всеоружии военной техники на почти безоружные казачьи ополчения. Во многих более крупных центрах, наряду с казачьей революционной демократией, все еще искавшей путей примирения с советской властью, наряду с пассивной обывательщиной и довольно значительным числом «нейтрального» офицерства, проявляли скрытую руководящую деятельность и активные элементы: создавались тайные кружки и организации, в состав которых, кроме энергичных офицеров и более видных казаков, входили представители городской буржуазии и демократии. Без всякого навыка к подобной работе, все эти организации имели уже свои длинные мартирологи выданных и замученных. Но большинство кубанских станиц были предоставлены самим себе. Вся их интеллигенция – терроризованный священник, нейтральный учитель и скрывающийся офицер – опасливо сторонились еще от участия в движении, не вполне доверяя его искренности и серьезности. Тем более, что советская власть на эту именно интеллигенцию воздвигла жестокое гонение, в особенности на духовенство.
Простое свершение христианских обрядов становилось подчас… подвигом.
Помню, как в станице Ильинской мы собрались в первый раз отслужить панихиду по «болярине Лавре и воинах Добровольческой армии, на поле брани живот свой положивших». Долго не отворялись царские врата; наконец, после напоминания вышли растерянные священник и диакон, и последний глухим, дрожащим голосом возгласил прошение об упокоении… «православных воинов, на брани убиенных». Внушительный шепот коменданта штаба армии исправил текст поминания.
Другой раз, в Успенской: шло великопостное служение; я подошел к аналою исповедаться. Священник, увидав командующего армией, затрясся весь и не мог произнести ни слова; потом, покрыв поспешно мою голову епитрахилью, не исповедуя, прочел разрешительную молитву…
Только впоследствии я убедился, что опасения духовенства имели веские основания. В одной Кубанской области весною 1918 года было зверски замучено 22 священнослужителя за такие вины, как «сочувствие кадетам и буржуям», осуждение большевиков в проповедях и исполнение треб для проходивших частей Добровольческой армии. Аресты, насилия и издевательства над духовенством производились широко и повсеместно. Это гонение частью сознательно, частью инстинктивно обрушивалось не столько на людей, сколько на идею. Так в станице Незамаевской большевики замучили священника Юанна Пригоровского – человека, по определению следственной комиссии «крайнего левого направления». В ночь под Пасху, во время службы, посреди церкви красногвардейцы выкололи ему глаза, отрезали уши и нос и размозжили голову. С невероятным цинизмом они оскверняли храмы и священные предметы богослужения. Помню, какое тяжелое впечатление произвело на меня посещение церкви в станице Кореновской после взятия ее с боя добровольцами в июле: стены ее исписаны были циничными надписями, иконы размалеваны гнусными рисунками, алтарь обращен в отхожее место, при чем для этого пользовались священными сосудами…
Нравственное одичание, шедшее извне, возбуждало пока лишь глухой и робкий протест в неизвращенной еще народной целине.
Просматривая впоследствии синодик замученных священнослужителей, я, к душевному своему успокоению, не нашел в нем имен тех, которых подвел невольно под большевистскую опалу.
Кубанские казаки начали присоединяться к армии целыми сотнями. Кубанские правители, шедшие с армией, во всех попутных станицах созывали станичные сборы и объявляли мобилизацию. Правда, многие казаки тотчас по выступлении в поход возвращались домой, многие должны были за отсутствием оружия следовать при обозе. Тем не менее, в рядах армии к маю было более двух тысяч кубанцев.
Появился и другой неожиданный способ комплектования – пленные красногвардейцы. Поступали они в небольшом числе – обычно в качестве обозных, иногда и в строй. Но само по себе явление это служило симптомом известного положительного сдвига в добровольческой психологии.
Между кубанскими властями и командованием установились отношения сухие, но вполне корректные. Атаман, правительство и рада ни разу не делали попыток нарушить прерогативы командования и, кроме мобилизации, несколько помогли растаявшей казне Алексеева – миллионом рублей и принятием на себя реквизиционных квитанций за взятых лошадей и другое снабжение. В частях, не исключая и кубанских, к правительству и раде относились иронически и враждебно. Им не могли простить их самостийно-революционное прошлое и то обстоятельство, что «радянский отряд», в 160 здоровых, молодых всадников, на отличных конях, ездил в обозе даже тогда, когда в бой шли раненые.
Что касается революционности, то диапазон ее, впрочем, в представлении известной части офицерства имел весьма широкие размеры. В Успенской ко мне заходит М. В. Родзянко и говорит:
– Мне очень тяжело об этом говорить, но все же решил с вами посоветоваться. До меня дошло, что офицеры считают меня главным виновником революции и всех последующих бед. Возмущаются и моим присутствием при армии. Скажите, Антон Иванович, откровенно, если я в тягость, то останусь в станице, а там уж что Бог даст.
Я успокоил старика. Не стоит обращать внимания на праздные речи.
Добровольцы чистились, мылись, чинились и отсыпались. Даже ходили в станичный кинематограф, с безбожно рябившими в глазах картинами. Создавалась видимость мирной обстановки, хоть на время успокаивающая издерганные нервы. Части проверили свой состав: добровольцы, самовольно покинувшие ряды, составляли лишь редкое исключение.
Сохранились записанные кем-то слова Маркова, обращенные по этому поводу к Офицерскому полку: