— Поживем — увидим, — сказал посетитель.
…На огромном пространстве развернулась стройка.
Разрушенные заводские корпуса были обставлены лесами. В поселке за руинами рос новый город из длинных бараков. Строилась школа. На реке восстанавливали мост. Работой были заняты тысячи людей — каменщики, кровельщики, штукатуры, водители машин, саперы, разнорабочие, в военной и штатской одежде, демобилизованные и приехавшие по вербовке, мужчины, женщины, подростки.
По ночам пылали над поселком электрические солнца: работа не прекращалась.
Почти не было таких, чтоб сидели тогда по кабинетам. И днем и ночью то на одном участке, то на другом появлялась видная фигура Сотникова в генеральской форме и мелькал присматривающийся, вдумчивый Мошкин.
Женщины расчищали цех, заваленный битым кирпичом. Мошкин остановился возле одной из них. Это была та молодая женщина, что советовала Марии молиться, ее звали Фрося. Она заметила пристальный взгляд Мошкина, но продолжала работать с усердным и скромным видом.
— Это о вас говорят, — негромко спросил Мошкин, — что вы у себя в селе насаждали религиозный дурман?
Фрося подумала мгновение.
— То ж при немцах было, — ответила она спокойно. — А при немцах чего не было? Страдал невыносимо народ, ну и пошли в религию, чего ж вы хотите?
— В церковь небось ходила?
— Ходила.
— И других подбивала?
— Не то чтоб подбивала, — еще секунду подумала Фрося, — а просто обсуждали мы между собой, что, возможно, это нас бог наказывает за грехи.
— А теперь не обсуждаете? — строго спросил Мошкин.
— Теперь нет, не обсуждаю.
— Имейте в виду, мы здесь у себя подобной деятельности не допустим.
— Буду иметь в виду, — согласилась Фрося, твердо глядя в глаза Мошкину.
— А вы знаете, кто с вами говорит? — спросил он.
— Ну как же, — сказала Фрося почтительно и даже поклонилась небольшим поклоном. — Председатель завкома товарищ Мошкин.
Мошкину ее ответ понравился.
— Вообще, — сказал он покровительственно, — я вам рекомендую почитать научную литературу. Наука давно доказала, что бога нет, а вы всё обсуждаете.
И, проговорив это равнодушным голосом, Мошкин двинулся дальше. Фрося посмотрела ему вслед прозрачными глазами.
В том же цехе работала Мария Плещеева. Исхудавшая, мрачная, она рассказывала женщинам:
— И никакого просвета. Что ни дальше, то хуже. Связался с этими пьяницами, Макухиным и Ахрамовичем, друг дружку взбадривают. На коленях стою, плачу — не губи нас, — нет! И Ленечка это все видит. Дождался отца.
Через пролом в крыше огромный ковш крана уносил горы мусора, и светлел цех. Вот все уже очищено и проломы заделаны, и женщины моют окна, впуская все больше солнечного света, а голос Марии жалуется, жалуется:
— Уедем, прошу, к моим родным, не могу я больше так мучиться! У меня родные на Алтае, хорошо живут. Так не хочет, — конечно, ему там не будет той воли…
— Христос терпел и нам велел, — сказала Фрося. — Грешим много, по грехам и муки.
— Где я нагрешила? — страстно спросила Мария. — Женой была, матерью была, работала, все исполняла, — чего я нагрешила?.. Лопнет мое терпение, возьму Ленечку и уеду. Ты бы уехала? — спросила она у Полины Прохоровой.
— Не знаю, — сказала Полина. — Как же он без никого?
— Вот вернись твой Алеша и веди себя как мой, — уехала бы?
— Вернись Алеша слепой?..
— Как до дела — он слепой, — сказала Мария, яростно выкручивая тряпку, — а для выпивки — это он зрячий, будь покойна… Уж ты-то в два счета бы уехала, не говори мне… если б тебя капли радости лишили…
Подошла вдова Капустина с листком и карандашом:
— Мария! Твой Леня в какой класс идет?
— В третий, — ответила Мария.
— Зайдешь с ним после работы, — сказала Капустина, делая пометку в списке, — получишь костюмчик и ботинки.
— Да он и сам может получить, — сказала Мария, радостно оживляясь. Он у меня толковый, куда ни пошли, все сделает… Костюмчик и ботинки, уж так кстати, вырос изо всего, а ботинки ну совсем развалились.
Костюм был из жесткой темной бумажной материи: блуза вроде гимнастерки и длинные брюки, доставлявшие Лене особенное удовольствие. Еще и еще раз прикладывал он их к себе: хороши! А лучше всего были ботинки, кожаные, с болтающимися шнурками, и к ним пара сияющих калош.
Все эти обновы лежали на столе в плещеевской хибарке, и Леня с Марией ими любовались.
Новый приятель Плещеева, Макухин, находился тут же. Он протянул руку, взял ботинок, сказал уважительно:
— Вещь.
— А вы положите! — раздраженно и неприязненно одернула Мария. Непременно вам трогать! — Она ревниво прикрыла лежащее на столе газетой. И вообще нечего вам тут делать.
— Маруся, — сказал Плещеев, — он ко мне зашел…
— Вот и идите отсюда оба! — забушевала Маруся. — Сил моих нет на твоих гостей смотреть! И так повернуться негде! Идешь домой как на пытку, все одно и то же, одно и то же…
Плещеев и Макухин вышли из хибарки, присели на лавочку, прилаженную у входа.
— Сердится Маруся, — сказал Плещеев.
Макухин скрутил папиросы ему и себе. Закурили.
— Чего это Ахрамович не едет? — сказал Плещеев.
— Приедет.
— А вдруг он тоже не достанет?
Они сидели плечом к плечу на лавочке и ждали Ахрамовича.
Мария спрятала обновы под сенник на нарах.
— Наденешь, когда в школу пойдешь, — сказала она Лене.
Она силилась и в этом жилье сохранить крохи уюта. На окошке висела занавеска, сшитая из бинтов, и какой-то стоял цветок в горшке.
Наступил день, когда дети пошли в школу.
Это не было первое сентября. Может быть, это было первое октября, или десятое, или пятнадцатое: в те годы не везде удавалось придерживаться узаконенного расписания. Но так или иначе первый этаж новой школы был отстроен, над входом висел транспарант «Добро пожаловать!», и туда потянулись дети всего поселка. Сотников пришел посмотреть, как они в первый раз входят в новую школу, он был доволен и морщился, чтобы скрыть улыбку.
— Мальчики налево, девочки направо, — говорила молоденькая учительница, стоя в вестибюле.
Среди мальчиков, идущих налево, был Леня Плещеев. Вместе со своими товарищами он переживал оживление и ожидание первого школьного дня. Одет был не в новое, как предполагалось, а в прежние свои одежки с заплатами и старые разбитые ботинки, но радость его не была этим отравлена, — в его возрасте мальчики вообще мало внимания обращают на одежду, а в ту пору, пережив военные лишения, и вовсе не обращали. Смятение в его душе вызывали отец и мать. Он не мог разобраться до конца, что же происходит. Ему было хорошо вдвоем с отцом и вдвоем с матерью, а с обоими вместе — плохо. Обоих было жалко, но отца особенно. Леня стряхивал с себя эту тяжесть, уходя от них. Поэтому в школе, среди сверстников, он был веселый и беззаботный, а дома — серьезный и много старше своих десяти лет.
Делая вид, что спит, слушал он ночью разговор матери с отцом.
— Что же мне делать! Что мне делать! — как в бреду вскидывалась Мария. — Ну за что нам такое с Ленечкой! За что ты ребенка обездолил! Да есть ли сердце у тебя, есть ли у тебя сердце, или все в тебе фашисты убили?!
А отец плакал, и слезы его были для Лени ужас и мучение.
— Маруся, — говорил отец, — это Макухин сделал, гад, я и не знал! Маруся, да разве бы я мог, если бы знал, откуда эта водка!
— Ничему не верю, ничему! — металась Мария. — Ты не отец, ты не человек после этого — и что мне делать, что делать?..
— Ну поверь! В последний раз поверь, слышишь? Маруся, как я к тебе рвался, как ждал — вот приеду…
— А я как ждала?
— Никого никогда, кроме тебя…
— Чтоб этого Макухина не было здесь больше!
— Да я его сам видеть не могу!
— И водки этой проклятой — чтоб и не пахло!
— Да я о ней думать не могу после этого!