Изменить стиль страницы

— Оберегают наши юные души? Или боятся нашего осуждения?

— Может, и то и другое, — сказал Володя.

— Боятся, чтобы я не осудил отца. Бедняги. Тоже ведь нелегко — вечно бояться осуждения, верно?

— А еще бы. Так вот поэтому не надо скрывать.

— Конечно! Насколько лучше — откровенно! Сообща можно все обсудить и решить, и ни у кого ни перед кем не будет страха.

Они шли рядом по кромке Марсова поля, утонувшего в сугробах. Снег был в спину, не мешал.

— Постой, не беги так. Я хочу тебе сказать. Из-за того, что у них там между собой что-то получилось или, наоборот, не получилось, разве значит, что мы не должны быть братьями? Не только по фамилии, ты понимаешь? — а вообще.

— Нет, конечно, — снисходительно согласился Володя. — Я разве говорю, что значит?

— Ты не говоришь, но ты уходишь от меня.

— Ты не думай, пожалуйста, что я к тебе что-то такое питаю. Какие-нибудь нехорошие чувства. И не думаю питать, чего ради? Просто меня парень ждет.

— Что за парень?

— Один парень, мы с ним работали на военном заводе.

— Танковый завод?

— Завод, где директором товарищ Голованов, — все, и больше ничего.

— Ах, понимаю… Послушай, это ты про свою маму говорил, что ей очень плохо?.. Извини, я слышал. Она сильно больна, да?

— Об этом не будем, — сказал Володя.

— Хорошо. Извини. Послушай, а где ты живешь? У тебя есть где жить?

— Есть, — ответил Володя с некоторым высокомерием: Олег, кажется, взялся его опекать. — Хочешь, приходи в гости.

Олег понял, что задел Володю, и огорчился.

— Хорошо, — сказал он, присмирев. — Спасибо. Я зайду, если разрешишь.

Дошли до остановки.

— Я с тобой, можно? — спросил Олег.

Его тревожило, что они сказали друг другу слишком мало, ничтожно мало даже для первой беглой встречи.

— Провожу до завода, не возражаешь?

— Валяй, провожай, — ответил Володя. Его неудовольствие уже прошло. Было приятно, что Олег просит у него разрешения кротким голосом, как и подобает младшему брату.

«Какие бы у нас были отношения, — подумал Володя, — если бы мы росли вместе?»

В трамвае пахло промокшей одежей, мехом. Зажатые в углу площадки, стояли они, наскоро рассказывая о себе друг другу. Ты сколько окончил? А ты где был эти годы — и как там, ничего? А спортом занимаешься?

— Немножко, — отвечал Володя, наблюдая нервную жизнь худенького треугольного лица с узкими глазами, вспыхивающими от возбуждения. Возбуждение было каким-то всеобъемлющим. Чувствовалось, что от всего на свете этот организм вибрирует, на все отзывается, воспламеняясь до глубин.

«Лицом на нее похож».

«Как он похож на папу», — думал Олег.

«Это она его таким вырастила?» — думал Володя.

«А что я знаю о ней?» — думал он.

«Что я знаю об отце?» Два человека встретились и, сердясь, говорили о житейском, угнетающем душу. И это были отец и сын, встретившиеся после разлуки. «И всегда так, наверно, будет: с чего бы это изменилось? Я груз для него, досадная забота, не больше». А Олег ни при чем. Вот он весь как на ладони — он ни при чем…

Трамвай прошел под воздушным мостом и остановился у длинной стены. Темные высокие арки ворот встали в метели.

У ворот, выбивая чечетку, дожидался Ромка.

— Познакомься, — сказал Володя Олегу. — Рома, мой товарищ. А это Олег. — Он поколебался и договорил: — Мой брат.

Ромка не придал этой рекомендации должного значения. Бывают двоюродные дяди, бывают двоюродные братья…

— Здоров, — сказал он ворчливо. — Пошли, Володька, ты где пропал? Документы с тобой?

Они ушли в дверь возле ворот. Олег смотрел вслед Володе. Брат! Без вины отторгнутый от семьи и дома, отдельно, как посторонний, шагающий своей дорогой старший брат! Со всей своей пылкостью Олег хотел войти в его дела, подставить ему свое плечо…

Он был один у заводской стены, щербатой, как стена крепости, выдержавшей осаду.

Это и на самом деле была крепость, здесь совсем недавно был фронт, пылали пожары, но крепость выдержала осаду, враги отхлынули, оставив несчетно своих мертвецов на подступах к заводу, — а завод жив и возносит в метель свои тонкие трубы, и теплое живое гуденье исходит от него.

Косо летел мелкий снег, как белый дым. Летящим снегом был доверху и через верх наполнен проспект: словно в небесах раскрылись закрома, где держат это белое, сыпучее, летучее, — и оно высыпается вольно и неиссякаемо. Олег поднял воротник и пошел улыбаясь, жмурясь, шепча.

Любимый город проступал сквозь метель темными линиями своих крыш и вихрящимися пятнами фонарей. Все взвивалось, неслось! — и овладевало Олегом, и он с восторгом давал ему собой овладеть.

На бесконечном, взвихренном, мчащемся проспекте, спеша домой поскорей, в тот вечер встречали прохожие странного мальчика. Под разверзшимися небесными закромами он один шел не торопясь, будто вышел прогуляться в отличную погоду. Прохожие думали: «Чудак!», но догадывались, что он счастлив, — счастлив, раз может такое проделывать. Он сочинял стихи на ходу, желая увековечить любимый город, не считая, что любимый город достаточно увековечен в стихах.

Триумфальная арка, и мальчик рядом, он совсем теряется в ее величии, его будто и нет на площади, есть одна триумфальная арка… Но почем знать — а вдруг он действительно увековечит любимый город в своих стихах! Вдруг ему это удастся, как еще никому не удавалось! Почем знать, кому что удастся из этих мальчишек и девчонок, из кого что получится. Почем знать, почем знать…

1959

ЛИСТОК С ПОДПИСЬЮ ЛЕНИНА

(Рассказ)

Эту очень простую историю я слышала от одной женщины. Произошло это зимой 1920 года. Женщина была тогда девочкой-подростком, и звали ее не Мария Николаевна, а Маруся.

Марусина мать преподавала русский язык в школе красных курсантов. Жили мать и дочь скудно, как все в те времена.

Мать бывала по своим учительским делам в Наркомпросе и встречалась с Надеждой Константиновной Крупской. Однажды зашла она в Наркомпрос вместе с Марусей. Идут по коридору, и вдруг Надежда Константиновна навстречу. Поздоровалась и пошла, внимательно оглядев обеих. «А мы уж так плохо были одеты!» — вспоминает Мария Николаевна…

На другой день Надежда Константиновна вызвала к себе Марусину мать и спрашивает:

— Это вы с дочкой вчера были?

И дает ей листок, вырванный из блокнота, и говорит:

— Идите с этой запиской к бывшему Мюру и Мерилизу. Возьмите, что вам нужно, только стучитесь хорошенько: там заперто.

Смотрит Марусина мать — на листке подпись Ленина. Несколько слов его почерком и подпись внизу.

Надежда Константиновна улыбнулась ее волнению и говорит:

— Идите, идите к Мюру и Мерилизу.

Тут кругом стола люди с разными делами, и неловко Марусиной матери расспрашивать, что все это значит. Взяла Марусю и пошла, куда велела Крупская.

Мюру и Мерилизу до революции принадлежал самый роскошный и модный универсальный магазин в Москве. Это здание и сейчас стоит на Петровке: одно время москвичи называли его «Большой Мосторг», а теперь оно называется «ЦУМ» — центральный универмаг. Чего-чего в нем нет, с утра народу по всем четырем этажам, что пчел в улье… А в тот морозный, жестокий день двадцатого года, когда Маруся и ее мать подошли к этому зданию, высокие витрины были непроницаемо забраны ледяной броней, и заперто было все и немо. Только к одной двери была кой-как протоптана тропка в снегу. Они постучались, робея. Человек в тулупе, с кобурой у пояса, отворил им. Прочитал листок с ленинской подписью и сказал:

— Заходите.

Не горело электричество. Еле пробивался свет дня сквозь толстый лед витрин. Холодно было — холодней, чем на улице. И странно звучали шаги и голоса троих в пустой громадной каменной коробке. До крыши уходили бесконечными ярусами голые полки, но на нижних полках лежали редкостные, прекрасные вещи, нужные для жизни: овчинные тулупы, валенки, бязевое белье. И даже стояли сапоги из настоящей кожи!