Изменить стиль страницы

— Что ж не дала телеграмму? — спрашивает Коростелев, трогая. — Мы бы организовали машину.

— Ну, вот… — говорит она. — Скажите, вы не знаете. Сережа здоров?

— Не скажу. Да, наверно, здоров. Был бы болен — Лукьяныч сказал бы. Я его видал — давненько, правда; такой мальчишка… по фамилии меня зовет: Коростелев.

Она улыбается, лицо ее светлеет. Сережа, сын — это все, что осталось ей от ее недолгого счастья.

В эту ночь она долго сидит около Сережиной кроватки: ждет — может быть, он проснется. Он уже спал, когда она приехала. Шум приезда и встречи не разбудил его. В соседней комнате пили чай, пришла Настасья Петровна, пришли две девушки, школьные подруги — звон посуды, разговоры — не проснулся Сережа.

Раскинулся, сжатый кулачок заброшен за голову. Кулачок, кулачок, много ли сегодня дрался? Нога согнута, как при беге, бедная моя нога, несчастная моя нога, такая еще маленькая, такая еще шелковая, а уже в ссадинах и шишках. Мальчик, мальчик мой, больше я от тебя никуда не уеду, всегда будем вместе… Сережа пошевелился, прерывисто вздохнул… Проснись, милый, ну на минуточку проснись: увидишь, что я тут, около тебя, улыбнешься мне сквозь сон, назовешь меня: мама, — и опять уснешь…

И Тося Алмазова не спит в эту ночь, не спит и плачет.

— Ждала, ждала, — говорит она, — работала, надеялась, и вот дождалась…

Алмазов лежит на спине, у него болит голова, он слышит Тосин голос как через стенку… Понемножку сознание проясняется.

— Ну, что ты плачешь? — говорит он. — Большое дело — выпил мужик.

— Счастья нет, — сморкаясь, говорит Тося.

— Что тебе надо для счастья? Чтоб не пил?

— Чтоб не пил.

— Еще чего?

— Чтоб на работу шел, как все люди. Дмитрий Корнеевич сколько раз говорил…

— И все? Немного тебе надо для счастья.

Алмазов закрывает глаза и будто дремлет. Потом говорит:

— Слушай, Тося, а Тося. Завтра пойду договариваться насчет работы. Раз. Водки — больше не будет, даю слово. Два. Рада? Получай свое счастье.

Вот кто спит за всех неспящих, с упоением спит, не хуже Сережи — это Коростелев. Наездился, набегался, наволновался, сто дел переделал, сто тысяч слов произнес, чиста его совесть, здоровье — дай бог каждому, не о ком ему печалиться, не о чем вздыхать — что делать такому человеку ночью, как не спать богатырским сном?

Глава четвертая

УЛИЦА ДАЛЬНЯЯ

Дом Марьяны находится на Дальней улице. Улица в самом деле дальняя, окраинная; за дальностью ее не успели переименовать.

Строили дом дедушка и бабушка Субботины. Они умерли давно; их портреты висят в столовой друг против друга, в одинаковых черных овальных рамах. Дедушка с мужицким лицом, с бородкой; бабушка в прическе гнездом, со взглядом серьезным и мечтательным, в белой кофточке с высоким воротом, на груди медальон. Говорили, что Марьяна похожа на бабушку. «Ну, куда мне! — думала Марьяна, глядя на портрет. — Разве у меня такой носик? У меня скорей всего дедушкин нос».

Дедушка был доктор. Настасья Петровна Коростелева, служившая у них когда-то в прислугах, рассказывала — хороший, справедливый был доктор, всех лечил одинаково, не смотрел, сколько ему платят. И даже так: нищий Кирюшка у него вылечился, а богач Кулдымов помер, а болезнь была одинаковая что у Кирюшки, что у Кулдымова… И бабушка всех лечила и учила, хотя не была ни докторшей, ни учительницей, а только окончила институт для сирот благородного происхождения; и ее, Настасью Петровну, научила грамоте и приказывала читать книжки…

Детство и юность Марьяны прошли в этом домике с крохотными светлыми комнатками, с террасой, обращенной во двор, с кирпичной дорожкой от террасы к калитке. Большой клен рос около террасы, ставни открывались прямо в сиреневые кусты.

Жила Марьяна с отцом, Федором Николаевичем Субботиным. Мать умерла, когда Марьяне было три года, отец больше не женился. Он был учитель, он был — Марьяна поняла значение этих слов позже — рабкор, общественник. Когда началась сплошная коллективизация, он вступил в партию.

Его убили костровские кулаки.

…Марьяна проснулась среди ночи от чужих голосов. Голоса были рядом, в столовой. Говорили отрывисто и негромко, не разобрать что. Странно, мелко шаркало по полу много ног.

— И никаких родственников, вы подумайте, — сказал женский голос.

Стукнуло что-то. Кто-то сказал:

— Осторожно.

Вдруг крикливо и резко, на высоких нотах, заголосила нянька.

— Папа! — крикнула Марьяна.

Ей не ответили. Она перелезла через боковую сетку кровати и выбежала в столовую. Там стояло много людей, и на кушетке лежал вытянувшись кто-то, с головой покрытый простыней. Он был такой длинный, что не поместился на кушетке, — в ногах у него была подставлена скамеечка. И потому это не мог быть папа: папа умещался на кушетке. Но вот кто-то подошел и положил на стул знакомый серенький пиджак.

— Папа? — сказала Марьяна.

А нянька все голосила.

…Нянька вела Марьяну за руку по дорожке между высокими колосьями ржи и рассказывала кому-то, что ей за последний месяц не плачено жалованье и неизвестно, с кого теперь и требовать.

— Ни на кого смотреть не буду, — сказала нянька, — не заплатят возьму покойниково одеяло стеганое и скатерть с мережкой, и квиты.

Марьяна слушала и не понимала.

Впереди несли гроб и знамена.

Сзади тоже разговаривали — Марьяна поняла, что разговор о ней.

— Многие согласны усыновить. Петр Иваныч согласен, я согласна…

— Нет, — сказал густой властный голос. — Вы все люди занятые, деловые. Девочка маленькая, за нею нужен уход. Настасья Петровна Коростелева — это будет самое правильное.

И другие голоса подтвердили, что это самое правильное.

Настасья Петровна шла тут же — высокая, худенькая, прямая — и молчала.

Она была многим обязана старикам Субботиным, родителям Федора Николаевича. В городе это знали, и теперь заговорили, что Настасья Петровна обязана заплатить субботинскому дому добром за добро и воспитать Марьяну, как она воспитывает своего сына Митю. И удивлялись, и негодовали, что Настя еще что-то там обдумывает и не дает своего согласия.

Не поняли люди, что Насте в то время было не до отдачи мелких долгов.

Смолоду ее жизнь сложилась трудно. Незаконная дочь бездомной батрачки, сама с восьмилетнего возраста пошла батрачить по богатым мужикам. Говорят старые люди, будто в старину тоже было много хорошего и все дешево до удивления, — что ж, верно, было все: хорошие платья, книжки с картинками, пряники по копейке штука, — только не для Насти.

Девчонкой пятнадцати лет она поступила к Субботиным. Там ее приласкали, заботились о ней, научили читать-писать. В благодарность она из кожи вон лезла, чтобы услужить… Перед самой революцией к ней посватался шорник Коростелев, без ноги пришедший с германского фронта. Он сказал: «Довольно тебе под чужими крышами жить, у меня собственный дом, будешь сама хозяйкой; мамашу возьмешь и будешь покоить». Она пошла посмотреть, какой дом у него (тот самый, где она живет по сию пору: комната, кухня, сени, чулан). Сперва посмеялась: «Уж и дом!» Потом постояла в горнице, заваленной обрезками кожи, постояла в дворике, поросшем мелкой травкой… и так захотелось ей иметь угол, где она была бы хозяйкой, что взяла да и вышла за шорника Коростелева. Была в ту пору уже грамотной, читала книги. Во всех книгах описывалась любовь — таково-то красиво… Только на Настину долю любовь не выпала.

Ничего, жила и без любви. Даже считала себя счастливой: муж был работящий, непьющий, не обижал. Но и это бедное счастье оказалось не для Насти: в двадцать первом году муж ее умер от сыпного тифа. Опять пошла Настя на поденку, чтобы прокормить сына и мать.

В тридцатом году начал строиться совхоз «Ясный берет». Настасья Петровна поступила на строительство. Из разных мест съезжались люди, наскоро ставили себе жилища при фермах, жилищ не хватало. Настасья Петровна осталась жить в городе, в крохотном своем домишке. Ей нипочем было ходить на работу и с работы за два, за три километра: она привыкла ходить, не больно доводилось в жизни рассиживаться… В первый раз она поняла, что можно работать не ради куска хлеба и не из благодарности.