Конечно, он простудился. Он весь горел, голова болела, глотал он с трудом. Взяв стеклянные банки, он пошел за водой. На обратном пути он вдруг совсем обессилел, и ему пришлось сесть на землю. Он сидел, свесив голову меж колен, и ему казалось, что он лежит в чистой постели, в хрустящих белых простынях. Он закашлялся, и у него вырвался какой-то странный звук, точно ухнула сова; звук отлетел, не отдавшись эхом. Хоть и саднило горло, он повторил этот звук. После Принс-Альберта он впервые слышал свой голос. Он подумал: «Теперь я могу даже кричать, теперь все можно».
К вечеру его начало лихорадить. Он втащил свою постель из мешков в гостиную и провел ночь там. Ему приснился сон, что он лежит в кромешной тьме в приютском дортуаре. Протянув руку, он коснулся железной спинки кровати; от матраца пахло застарелой мочой. Он боялся пошевелиться, – а то проснутся мальчишки, спящие вокруг, – и лежал с открытыми глазами, чтобы опять не провалиться в омут сна. Сейчас четыре утра, в шесть рассветет. Как он ни вглядывался, он не мог различить, где окно. Веки отяжелели. «Я куда-то лечу», – подумал он.
Утром он почувствовал себя лучше. Он обулся и обошел дом. На платяном шкафу стоял чемодан, но в нем были только сломанные игрушки и разрозненные карточки складных картинок. Ничего полезного он нигде не нашел и не нашел ничего, что дало бы ему ключ к разгадке, почему Висаги, которые жили здесь когда-то, покинули ферму.
В кухне и кладовке жужжали мухи. Есть ему не хотелось, но он разжег огонь и сварил немного мяса в жестянке из-под джема. В кладовке, в одной из банок, он нашел немного чая, заварил чай и снова лег на мешки. Его начал мучить кашель.
Коробка с пеплом ждала своего часа в уголке гостиной. Он надеялся, что его мать, которая вроде бы была в этой коробке и в то же время не была, поскольку душа ее освободилась и рассеялась в воздухе, здесь, на родной земле, обрела наконец покой.
Было даже приятно отдаться болезни. Он раскрыл окна и лежал, слушая воркующих голубей, а может быть, тишину. Дремал, просыпался. Когда в окно ярко засветило послеполуденное солнце, он закрыл ставни.
Вечером снова начался бред. Он хотел пересечь окаменевшую равнину, но она кренилась под его ногами, грозила сбросить за край. Он лег плашмя, вцепился пальцами в землю и полетел куда-то сквозь тьму.
Через два дня приступы лихорадки кончились; еще через день он начал выздоравливать. Коза в кладовке завоняла. Урок из этого – если только можно счесть за уроки все, что случается, – пожалуй, был прост: не надо убивать таких больших животных. Он обстругал сучок и с помощью язычка от старого ботинка и резиновой трубки сделал рогатку – теперь он мог сбивать с деревьев птиц. Остатки козьей туши он зарыл в землю.
Он обследовал однокомнатные домишки на склоне холма позади фермы. Они были кирпичные, с цементным полом и железной крышей. Вряд ли они простояли здесь полвека. Но в нескольких ярдах от них выступал из земли замшелый прямоугольник фундамента. Может, здесь, посреди сада, и родилась его мать? Он принес из дома коробку с пеплом, поставил ее в центре прямоугольника и стал ждать. Что должно было произойти, он не знал, но не произошло ничего. Прополз по земле жук. Подул ветер. В лучах солнца на иссохшей земле стояла картонная коробка, и все. Наверно, надо что-то еще сделать, только он не представлял себе что.
Он прошел вдоль всей изгороди вокруг фермы – никаких признаков, что кто-то из соседей живет поблизости. В накрытой листом железа кормушке лежал заплесневевший корм для овец; он захватил горсть и опустил в карман. Потом пошел к насосу и возился с ним, покуда не разобрался, почему течет вода. Он соединил разорванную цепь и остановил вращение колеса.
Он продолжал спать в доме, но ему было там неприятно. В воздухе витало что-то неуловимое. Он пел, бродя по пустым комнатам, и слушал эхо, отдававшееся от стен и потолка. Потом перетащил свою постель на кухню – через дыру в потолке можно было хотя бы смотреть на звезды.
Дни он проводил у водоема. Как-то утром он снял с себя всю одежду и, стоя по грудь в воде, долго тер ее и шмякал о бетонную стенку: остаток дня, покуда одежда сохла, он продремал в тени под деревом.
Пришло время вернуть мать земле. Он хотел выкопать яму на гребне холма к западу от водоема, но едва он копнул, лопата стукнулась о камень. Тогда он перешел к водоему, спустился на край участка, который когда-то возделывался, и выкопал ямку по локоть глубиной. Он уложил туда пакет с пеплом и ссыпал на него первую лопату земли. Но что-то остановило его. Он закрыл глаза и сосредоточился, надеясь, что сейчас услышит голос, который скажет, что он делает все правильно, – голос матери, если у нее еще есть голос, или какой-то голос, неизвестно чей, или даже свой собственный голос, случалось, он подсказывал ему, как поступить. Но голоса он не услышал. Тогда он взял решение на себя: вынул пакет из ямки и начал вскапывать большой квадрат в середине поля. Там, низко склонясь к земле, чтобы ветер не снес пепел, он рассыпал тонкие серые хлопья и, лопата за лопатой, стал забрасывать их землей.
Для него это стало началом другой жизни – жизни земледельца. На полке в сарае он еще в первые дни нашел пакетик с семенами тыквы, поджарил сколько-то на плите и съел; у него также сохранилось немного зерен маиса; на полу в кладовке он подобрал одну-единственную фасолину. За неделю он вскопал участок у водоема и восстановил систему оросительных канав. На одной небольшой полосе он посадил тыкву, на другой – маис; а поодаль, на берегу высохшей речки, хотя воду туда надо было носить, посадил фасолину, чтобы она, если прорастет, смогла виться по прибрежному кустарнику.
Питался он в основном птицами, которых убивал из рогатки. Он охотился за птицами неподалеку от дома и работал на земле – так проходили дни. А потом наступали счастливые минуты – на закате он поднимал заслонку в стене водоема и с глубочайшим удовольствием смотрел, как бежит по канавам вода и желтоватая почва становится темно-коричневой. «Я радуюсь, потому что я садовник, – думал он, – потому что так уж я устроен». Он отточил лопату о камень, чтобы приятнее было смотреть, как она вонзается в землю. В нем пробудился земледелец, прошло две-три недели, и он почувствовал, что жизнь его накрепко связана с клочком земли, который он начал возделывать, с семенами, которые он там посадил.
Иногда, особенно по утрам, его вдруг охватывал восторг при мысли, что он, одинокий, никому не ведомый человек, преображает эту заброшенную ферму. Но душевный подъем часто сменялся болью, которая приходила вместе с мыслью о будущем, и тогда только работа спасала его от мрака и уныния.
Скоро он чуть не досуха выкачал скважину – из крана сочилась лишь слабая прерывистая струйка. Теперь все помыслы и желания сосредоточивались для К. в одном – восстановить запас воды в земле. Он брал воды ровно столько, сколько необходимо было огороду; он позволил уровню воды в водоеме упасть до нескольких дюймов и равнодушно наблюдал, как сохнет вокруг топь, трескается земля, вянет трава и лягушки шлепаются навзничь и подыхают. Он не знал, как пополняются почвенные воды, но знал, что быть расточительным плохо. Что там у него под ногами: озеро, или быстрый поток, или огромное внутреннее море, или бездонная заводь – об этом он мог лишь гадать. Каждый раз, как он отвязывал цепь и начинало вертеться колесо и течь вода, – это было чудом; он наклонялся над стенкой водоема и, подставив пальцы под струю, закрывал глаза.
Он жил от восхода солнца до заката, другого времени не было. Кейптаун, война, его путь к ферме все глубже и глубже погружались в забвение.
Но однажды он подошел в полдень к дому и увидел, что парадная дверь широко распахнута; он остановился как вкопанный, и в эту минуту из дома на освещенное солнцем крыльцо вышел бледный плотноватый парень в хаки.
– Ты здесь работаешь? – были его первые слова.
Парень стоял на верхней ступеньке крыльца с таким видом, будто он здесь хозяин. К. ничего не оставалось как кивнуть.