Случалось мне помогать и своему отцу: пробки, краны замазка, ножки у сестренкиного стула, шарниры на кухонном шкафчике; когда стал постарше, познакомился и со сваркой, с нарезкой резьбы. Только было это совсем не то, работа по принуждению. Отец нервничал, злился; мало, что ахнешь себе молотком по пальцу, так еще и от отца влетит. Словом, если была хоть какая-то возможность, я старался удрать, уклониться. Другое дело – у дяди Сучека: ему я и гвозди прямил, и пилу правил с превеликой радостью. И не только потому, что на какую-нибудь клетку для кур, выходившую из его рук, или на что другое любо-дорого было смотреть. И не потому, что дядя Сучек во время работы рассказывал что-нибудь интересное, складно рассказывал – все больше про войну, – да притом еще разными «фортелями» удивлял: скажем, загонял в мягкую ель гвоздь-стодюймовку голой ладонью. Главное, что сама его работа, каждое движение, все приемы были захватывающими, пленительно ловкими. Дети это хорошо видят и чувствуют.

Сколько всего успевал он сделать за день, за каждый день своей жизни, сделать прочно, аккуратно, добротно!

Я до сих пор боюсь учреждений и контор; думаю, родители мои тоже их боялись. В учрежденческих коридорах и приемных меня так подавляли непривычные запахи и грязь, так выбивала из колеи атмосфера высокомерной самоуверенности, к тому же (вероятно, подсознательная реакция мозга) я так углублялся в разноцветные плакаты, предупреждающие об опасности пожара, запрещающие разводить мух и так далее, что первое обращение (конечно же, в официальном тоне, ни к кому конкретно не адресованное или же адресованное к кому угодно, к «Некоему лицу», а точнее – в пустое пространство) оставалось не услышанным мной, непонятым и когда затем, после второго обращения, я бросался к позвавшему меня чиновнику, то так лез из кожи, так неуклюже старался не нарушить какое-нибудь правило, лицом моим настолько завладевал страх, страх еще вчерашний, мучивший меня всю ночь (ох, наверняка что-то позабыто, а если ничего не позабыто, то наверняка требуется еще что-то, о существовании чего я и понятия не имею: справка о соблюдении правил пожарной безопасности, обязательство не держать в доме никаких собак, опекунское свидетельство, – и вообще в графе «место рождения» я написал еще и год рождения, так что этот злополучный год оказался проставленным два раза, в другой же графе случайно перечеркнуто «да», тогда как нужно было, совсем наоборот, подчеркнуть «нет», и вообще я здесь только проситель, и нигде не сказано, что я имею право быть получателем), – словом, лицо мое выражало такой ужас, что даже какому-нибудь доброжелательному чиновнику – если таковые существуют – не оставалось ничего другого, кроме как дать мне от ворот поворот. Словом, каким же было облегчением, когда дядя Сучек брался уладить наши дела в официальных сферах! И каким казалось чудом, когда он с первой же попытки приносил требуемую бумагу, со свежим оттиском печати и с подписью! Правда, в таких случаях он надевал свою служебную фуражку с гербом, но я верил и верю: он смог бы все сделать и без фуражки.

С отцом моим они разговаривали по-словацки. Правда, в этом их словацком языке много было венгерских слов. Изредка ездили они «домой», повидать родственников, и, вернувшись, признавались, что тамошних понимают уже с трудом: «все берут из чешского, не тот это язык, что прежде был». В конце концов в их речи от словацкого только и оставалось: «яксемаш, чоро-биш» – как начало разговора, который дальше продолжался по-венгерски. Народ у нас в поселке собрался из разных краев, и, пока я вырос, большинство уже поменяли фамилии на венгерские. Вот и Сучек лишь в обыденных разговорах оставался дядей Сучеком, или, более официально, «Сучек, знаешь, Сучек – Селени».

Сын его для меня до сих пор – Отто Сучек.

Как и нынешние ребятишки, мы в свое время собирали всякую всячину. И то, что нужно: жуков, листья для гербария, минералы. И то, что не нужно: этикетки, марки, спичечные коробки. Коробки – сажать жуков, склеивать шкафчики для марок, играть в «коробочку», стрелять. Отто же строил из коробков дома. В нем тоже с детства были задатки умельца: он обтачивал нам пуговицы для игры в настольный футбол, отливал оловянных солдатиков, делал глиняные шарики, красил их и обжигал – его игрушками торговал даже лоточник Шани. Однако со временем Отто все больше увлекался ломами из коробков; он и солдатиков-то отливал уже лишь затем, чтобы населять ими свои дома, замки, целые города. Нас уже не тянуло идти к нему играть. Сначала это было как сказка – когда он выставлял один за другим множество дворцов, зданий, домиков с палисадниками, выстраивал их в улицы. Оклеенные цветной бумагой стены, маленькие балконы, зеленые и красные башенки, аллеи из картонных деревьев; позже – еще и трамваи, пешеходные тоннели и мостики, река из серебряной бумаги; на ней – пароходы, мосты; газоны садов и парков из зеленой бархатной бумаги – это было настоящее чудо. И в то же время все это напоминало игрушечные чудеса в магазинах: ими можно любоваться, о них можно мечтать, а когда получишь, сам удивляешься, насколько быстро приходит разочарование. Куда милее бесхитростные, своими руками сделанные игрушки, которые хороши тем, что ими можно играть!

Ждешь, смотришь с любопытством, как Отто расставляет свой город; длится это долго, хочешь помочь – не разрешает. Стоишь, переминаясь с ноги на ногу; ну, а дальше-то что? Может, будем играть в войну, все разрушим? Видели бы вы его лицо!.. Тогда что же?

– Теперь все. Готово.

– Ну, и что? Для чего это?

– А так! Разве не красиво?

– Да нет… красиво…

И даже потрогать нельзя, даже пройти по улицам, представляя себя Гулливером, – Отто сразу раскричится! Нет уж, спасибо! Хватит с нас большой уборки дома, два раза в год: все надраено, начищено, все блестит, но ни ступить, ни сесть, ни дотронуться…

В следующий раз – новые дома, новые улицы, и расставлены по-новому. Мы нужны были здесь только как зрители. Скоро нам всем это, понятно, надоело. Зрителем остался один дядя Сучек. В те времена услышал я от него странное выражение – Совет общественного благоустройства. Что это значит, я даже примерно не мог себе представить. Мне тогда едва исполнилось десять лет, Отто был на два-три месяца старше. Сколько продолжалось увлечение игрой в «города»? В моей памяти – целую эпоху. А на самом деле, я думаю, одно лето, после окончания начальной школы, перед гимназией.

Помогал ли дядя Сучек строить эти удивительные сооружения из коробков? Скорее всего да. Он ведь тоже любил играть. И все же придумал игру сам Отто; точнее, не придумал, а нашел по своему вкусу. Я не верю, чтобы дядя Сучек мог навязать сыну собственные несбывшиеся мечты, затаенные желания. Ни в коем случае! И служил он ни в каком не Совете общественного благоустройства. Его всегда тянуло больше к машинам, к механизмам. Да и характер у Отто был тверже, даже тогда, в десятилетнем возрасте. А тем более потом! Нет, дядя Сучек лишь выразил, назвал по имени то, что почувствовал в сыне.

Лучшим учеником в классе был, как ни странно, я. Каким образом? Почему? Я подозреваю – потому, что чище одевался, что отец у меня был хоть и небольшим служащим, а все не рассыльным, у которого только и есть, что фуражка с кокардой… А может, сам Отто учился не так ровно и ревностно, как я, не стремился в отличники. Я как-то всегда чувствовал в нем соперника, который в любую минуту может вырваться вперед. Дружить с ним было утомительно, приходилось напрягаться. Все равно что слушать трудную музыкальную пьесу. Однажды он заявил: в школе скучно, детям забивают головы ерундой, да еще с помощью допотопных методов. Я не понимал, как может хороший ученик говорить подобные вещи. «Современная система обучения. Трудовая школа». Конечно, он читал газеты. Читал, правда, и я – анекдоты и судебную хронику. Разглядывал карикатуры; это было вроде анекдотов, но непонятно, потому что о политике. В политике же для меня было тогда пределом: «Не допустим больше Габсбургов!» Ну и, конечно: «Нет, нет, никогда!».[1] Поймав меня с газетой, родители тут же ее отбирали. После школы Отто пошел в реальное училище, я – в классическую гимназию. Когда спустя несколько лет (какой же был долгий это срок в те времена!) мы одновременно победили на школьных конкурсах – я по литературе, он по геометрии, – то в самой неодинаковой весомости этих двух дисциплин словно бы символизировалось различие в человеческой значимости между мной и им. Мне теперь приходилось спасать свое самолюбие, ссылаясь на равноправие семи свободных художеств. А ведь тогда в школе еще безраздельно царили первые три.[2]

вернуться

1

То есть: никогда не примиримся с последствиями Трианонского пира – реакционный лозунг хортистской военщины.

вернуться

2

То есть грамматика, диалектика, риторика – элементарный цикл (тривиум) свободных искусств, изучавшихся в римской школе.