4
В Уперте водилось много рыбы разных пород. Дядя Алеша мог часами рассказывать, при каких обстоятельствах в пору его детства были пойманы рыбы невиданных размеров. В сенном сарае — единственной постройке, уцелевшей при разгроме имения, — от сочленения стропил свешивалось длинное удилище с камнем, привязанным к его тонкому концу; предполагалось, что, высохнув, оно приобретет невиданную гибкость, и дядя Алеша отправится ловить карпов на хлеб, смоченный конопляным маслом, и без поплавка. Удилище при мне все висело и, наверное, через сколько-то лет попало в печку.
Да, рыбы в Уперте было действительно много. С хилковскими мальчишками я ежедневно уходил на реку, под плотину мельницы, и приносил целую снизку — до полсотни — окуньков, плотвичек и уклеек и очень бывал доволен, когда тетя Теся говорила, каким подспорьем в их питании является мой улов.
До чего же удивительным инженерным сооружением являлись ныне совсем исчезнувшие эти изобретения русской смекалки — водяные мельницы! Два больших колеса с лопастями вращались потоком воды, с помощью нескольких шестерен терлись друг о друга два каменных диска-жернова, в которые по одному лотку подавалось зерно, а по другому лотку ссыпалась мука. Спрятанные под крышей деревянного здания жернова гудели, клубами вздымалась мучная пыль. Изредка появлялся у колес белобородый, весь в муке мельник, что-то поправлял в лопастях колес и вновь исчезал внутри мельницы. А мы, мальчишки, сидели на корточках молча, из-за гула не слышали своих голосов, глядели на поплавки и то и дело вытаскивали рыбок.
Поспели вишни, я забросил рыбную ловлю и с утра уходил в сад, там залезал поочередно на одно, на другое, на третье дерево и наедался так, что, приходя домой, за обедом почти ничего не ел.
Начали поспевать яблоки. Я наедался ими, набивал карманы, прятал их за пазуху и вообще перестал обедать. По своей питательности яблоки заменяли остальную еду — хлеб, воду, овощи, молоко. Тетю Тесю сперва беспокоило полное отсутсвие у меня аппетита, а потом она махнула рукой и больше не настаивала, чтобы я ел.
Как разнообразны были сорта яблок в Хилкове — по форме, по окраске, по вкусу! Летние сорта — грушовка, ранет, аркат, анис, коричное, белый налив, мирончики, коробовка. А основными сортами являлись зимние, поспевавшие позднее и сохранявшиеся до весны: боровинка, титовка, скрижапель, пепин, апорт, особенно вкусный штрифель и царица яблок — несколько разновидностей антоновки, окраски от бледно-желтой до оранжевой. Сейчас в Москве продаются, может быть, и красивые, но пресные и совсем безвкусные разные заморские яблоки. А русские яблоки моего детства изредка попадаются лишь на рынке у частников.
Однажды хромой Андрей навалил полную телегу яблок и поехал по деревням их продавать и менять на продукты. К вечеру он вернулся без яблок, но зато привез пшена, яиц и какие-то тысячи денег. Он жаловался, что ему одному трудно справляться, в каждой деревне телегу окружают мальчишки и норовят стащить яблоки. А их надо насыпать в мерку, да еще принимать продукты, да еще лошадь держать.
— Хочешь поехать? — спросил меня дядя Алеша.
Очень гордый, что мне доверяют выполнить столь ответственное задание, я скромно опустил глаза, и сказал:
— Хочу.
Выехали мы на рассвете. Но поехал не Андрей, а старичок — другой помощник дяди Алеши.
Въезжая в деревню, он начинал запевать басом, как дьякон:
— Я-а-а-блок! Я-а-а-блок!
И я, вспомнив, как когда-то пел молитвы, стал вторить ему петушиным голоском. Мы останавливались, и тотчас же нас окружали бабы, старухи, девки, несметная толпа мальчишек и девчонок. Тут уж не зевай! Для отпугивания мальчишек я держал кнут. Моей обязанностью было набирать яблоки в мерку, передавать ее старичку, он пересыпал яблоки в бабьи подолы и ребячьи шапки, принимал продукты, а деньги передавал мне. Забрались мы далеко, в Богородицкий уезд. Когда расторговались, поехали обратно и вернулись уже в темноту, усталые, разомлевшие от жары, отмахав за день несчитанное количество верст.
Я отказался что-либо поесть, отдал дяде Алеше пачку денег и полез спать на сеновал. Днем дядя Алеша приходил меня будить обедать, но я замотал головой и опять уснул. Проспал я двадцать два часа подряд. Хорошая была поездка!
5
Приехал в Хилково племянник тети Теси Петруша Шереметев, родной брат невесты моего брата Владимира. Был он старше меня на полгода, очень подвижный, ловкий, смелый, предприимчивый, веселый, неунывающий, книг не читал, учился средне — словом, был вроде Тома Сойера, и мне с первого дня очень понравился, хотя во многом мы были совсем разные.
Он носил штаны до колен, я — до щиколотки. Нас сближало сходство судеб: оба мы бегали босиком, оба гордились своими предками, оба тосковали по утраченным имениям, оба с болью в сердце вспоминали о несчастном и любимом нами царевиче Алексее, он с апломбом называл себя монархистом, а я с не меньшим апломбом доказывал, что России нужна республика. У него двое дядей было расстреляно, у меня — один. Оба мы горячо любили старших братьев и гордились ими. Его старший брат Борис после Октябрьской революции сражался в рядах Белой армии. И Петруша, и я наперерыв друг перед другом хвастались:
— А мой брат Борис… — говорил он.
— А мой брат Владимир… — перебивал я его, неизменно побеждая своими доводами. — Мой брат и художник, и по Ледовитому океану плавает, а твой уехал в Америку и там кур разводит.
К будущей свадьбе Владимира и Елены мы относились с восторженным ожиданием.
Отец Петруши — кавалергардский офицер — умер от туберкулеза перед самой германской войной. О нем сын упоминал редко, и я из деликатности почти не рассказывал о своем отце.
А о своих дедах мы говорили много. Но тут неизменно побеждал Петруша. Его дед — граф Сергей Дмитриевич Шереметев — считался первым вельможей царского двора, знал государя, когда тот еще был мальчиком, и был единственным из придворных, кто получил право говорить царю "Ники, ты".
Словом, у Петруши и у меня набиралось достаточно тем, чтобы с утра до вечера — на реке, по пути на реку, в яблоневом саду, дома, лежа рядом на помосте перед сном — вести друг с другом нескончаемые разговоры.
Вот только меня огорчало, что он, узнав, что я очень люблю читать, стал надо мной смеяться. В Хилкове книг почти не было, и Петруша надолго отвадил меня от чтения. О том, что я мечтаю стать писателем, я, боясь его насмешек, ему не признавался.
В музыке я был совершенным профаном, а он отличался музыкальностью, обладал абсолютным слухом и успешно учился играть на виолончели. В Москве хранился его музыкальный инструмент, совершенно уникальный, изготовленный знаменитым Амати.
Ростом он был ниже меня, его светлые и большие шереметьевские глаза сразу привлекали, но его портил широкий и чуть вздернутый нос и чересчур развитая нижняя челюсть. Сейчас Петруши нет в живых. Я пишу о нем так подробно, потому что очень любил его. Он оказал на меня определенное, отчасти благотворное, отчасти не очень благотворное влияние…
Однажды в субботу поздно вечером меня разбудил громкий разговор. Я узнал голоса своих родителей, вскочил, бросился их обнимать. Они пришли из Богородицка пешком.
Утром я пошел с ними. Сперва мы зашли в церковную ограду к могилке самого младшего брата моей матери Павлика, потом отправились в яблоневый сад, прошли его насквозь и остановились у бугра, где раньше стоял дом, в котором провела свое детство моя мать.
Бугор был весь малиново-лиловый от цветущего иван-чая; простояли мы молча несколько минут, я показал кучку осколков печных кафелей, моя мать нагнулась, выбрала пару на память, и мы прошли дальше, к богородицкой скамейке.
Она послала в Харбин своей матери длинное письмо, в котором сравнивала тот бугор с большой и красивой могилой. Потом моя бабушка Александра Павловна Лопухина переписала письмо в нескольких экземплярах и разослала своим жившим за границей сестрам и детям. Письмо читали вслух, восхищались его поэзией и горевали, вспоминая былое…