Изменить стиль страницы

Жил он на Собачьей площадке в старинном, с гипсовой лепниной особняке, когда-то принадлежавшем поэту Хомякову: у него бывал Тургенев, собирались славянофилы и профессора Московского университета. После революции там в трех комнатах устроили Музей сороковых годов, полностью сохранивший уютную и поэтичную обстановку далеких лет. Я еще застал жившую там дочь поэта древнюю: старушку Ольгу Алексеевну Челищеву. Музей был разгромлен в 1930 году, а хомяковский особняк и вся Собачья площадка и сама улица Большая Молчановка, почти сплошь застроенная старинными особняками, были уничтожены варварским повелением Хрущева.

На каких правах жил Сильверсван вдвоем с женой в том музее — не знаю. Его жена Елена Владимировна, работала научным сотрудником Третьяковской галереи, и я с ее помощью, случалось, проходил без билетов в храм искусств. Отец несколько раз посылал меня к Сильверсвану то относить черновики заявлений, то забирать переписанные набело бумаги. Иногда супруги меня оставляли на чашку чая.

Долгую жизнь прожил этот благородный человек. Уже после войны мне пришлось к нему обратиться за советом. Я застал его седым стариком, пенсионером.

Неожиданно все его благополучие рухнуло. Году в 1952-м к нему обратилась знаменитая певица Обухова. У нее была домработница, верой и правдой служившая ей десятки лет. Где-то в колхозе Брянской области арестовали брата этой домработницы по обвинению в поджоге фермы, когда погибло целое стадо коров. Обухова, наверное за немалое вознаграждение, умолила Сильверсвана поехать его защищать. На суде он выступил с блестящей речью и сумел доказать, что в день пожара обвиняемый был где-то далеко. Суд его оправдал, а районные власти разозлились и отправили в Москву на Сильверсвана донос. Он был арестован как враг народа и отправлен в дальние лагеря. А его жену, прослужившую в Третьяковской галерее более сорока лет, выгнали с работы. Эту печальную историю мне рассказал С. Н. Дурылин.

Никого лишенство так не угнетало, как моего отца, притом и физически, и морально. Говорили, что он "ушиблен революцией". Да никакой не революцией, а вынужденным бездельем. Начались у него разные недомогания, прежде всего урологические, затем сердечная слабость, подозревали и психическое расстройство. Он страдал бессонницей, не давал спать матери, постоянно восклицал: "Как мы будем дальше жить!" Мать как могла успокаивала его, старалась поддержать его дух. А ведь ему было всего пятьдесят шесть лет.

По совету Сильверсвана он решился пройти медицинскую комиссию. На пенсию нельзя было рассчитывать, лишенцам пенсию не давали, но если врачи его признают нетрудоспособным, это даст ему некоторое юридическое положение.

У него было много знакомых врачей. Профессор Шервинский, отец известного переводчика, профессор Плетнев, впоследствии, после смерти Горького, получивший 25 лет, наконец, личный врач Ленина милейший Федор Александрович Гетье. Все они дали бы отцу любые справки.

Но существовала медицинская комиссия, состоявшая не только из врачей, но и из бдительных чинуш. Все лето бедный отец проходил унизительные осмотры и опросы: чинуши, не скрывая враждебности, издевались над его лишенством и княжеством и в конце концов отправили на обследование в сумасшедший дом на Канатчикову Дачу.

По рассказам отца, тамошняя обстановка напоминала ту, которую впоследствии описали Ильф и Петров. Там скрывались от суда, от чистки, от уплаты налогов вполне нормальные люди — нэпманы, торговцы, обыкновенные советские служащие, но с сомнительным социальным происхождением. Один из них по утрам пел "Боже, царя храни". На замечание отца: "Вы с ума сошли!" — тот отвечал: "Только здесь я могу безнаказанно петь все что хочу".

Отец был признан психически нормальным и вполне трудоспособным. И опять наступила для него пора безделья. Доброжелательный Виктор Александрович Мейен достал ему перевод с английского: отец подбирал различные справки для подачи очередного заявления в избирательную комиссию. Но все это не было настоящим делом. Он тосковал по ежедневной работе.

2

В шестой — 1929-й — год подряд мы сняли на лето дачу в том же Глинкове. Овощи и молоко там стоили копейки, и хозяйка — вдова Аннушка брала за комнату столь мало, что сельская жизнь предвиделась дешевле, нежели московская, и девочек ждало большое удовольствие.

Очень я сожалею, что в тот последний, глинковский, год мало пользовался чистым воздухом и красотами тамошней природы, а больше жил в Москве и трудился над чертежами и картами. И родители тоже больше жили в Москве, мать утешала и подбадривала отца, проходившего унизительные медицинские комиссии.

Ляля Ильинская в то лето в Глинково не поехала. Она была очень разочарована, когда я ей сказал, что из-за подписки о невыезде не смогу отправиться с ней ко граду Китежу. Вместе с секретаршей Александры Львовны Толстой она махнула на Кавказ. Там они встретили троих, только что окончивших вузы молодых ленинградцев и далее путешествовали вместе. За одного из них — биолога Ганю Стрелина — Ляля впоследствии вышла замуж. И с тех пор дружба ее со мною оборвалась.

Девиц в Глинково, как и в прежние годы, понаехало много больше, нежели молодых людей. А кавалеры наезжали из Москвы. И всех их кормили, в основном картошкой и жидкой пшенной кашей. Владимир и Елена, теперь с тремя малышами и домработницей Катей, сняли лучший, только что построенный дом. Впервые сняли дачи для своих матерей Валерий Перцов и Виктор Александрович Мейен. Оба они объясняли, что их привлекли живописные глинковские виды, а мы подозревали, что в их сердца прицеливался из своего лука шаловливый амур.

Близкий наш знакомый — юноша Николай Храмцов — работал в Сергиевом посаде водителем грузовика. Однажды он предложил нам прокатить нас до Переславля-Залесского и обратно. Собралась большая компания, а я из-за своей подписки о невыезде поехать остерегся. Я остро всем завидовал, провожая грузовик, переполненный пассажирами. Вернулись они в восторге от озера и от множества прекрасных храмов.

Дочь дяди Вовика Голицына Елена в зимние месяцы не принадлежала к нашей компании и веселилась отдельно со своими друзьями, а к нам присоединялась лишь в Глинкове. Начал там появляться ее кавалер — Николай Соколов, красивый и статный, с усиками, бравый военный, с голубыми петлицами летчика и с двумя ромбами, что соответствовало званию комдива — командующего дивизией, по нынешним временам генерала. Всех нас он очаровал. В Глинкове принимал живейшее участие в наших играх, которые происходили чаще по ночам на церковном дворе.

Помнится, ехали мы однажды большой компанией в Москву. Брат Владимир организовал игру в преферанс. Проходивший мимо железнодорожник набросился на игроков:

— В вагоне азартные игры запрещены!

Сидевший в стороне Николай холодно заметил:

— Это я разрешил.

И железнодорожник тотчас же сник и молча удалился.

Вообще иные участники гражданской войны никак не могли привыкнуть к мирным временам и нет-нет, показывали свое былое ухарство. И у Николая изредка проявлялись замашки эдакого удальства. Иногда, к восхищению девиц и испугу сельских жителей, он стрелял из револьвера в воздух. Доживи Чапаев до мирных времен, и он наверняка выкидывал бы подобные проделки.

Однажды Елена объявила нам, что выходит замуж за бравого комдива. Известие это мы встретили с восторгом, создавался новый повод для веселья. Но Николай был коммунистом, а Елена желала венчаться только в церкви, свадьбу было решено сыграть в Глинкове и потихоньку.

Священник отец Алексей Загорский служил с большим подъемом. Первым держал венец над невестой ее брат Саша, вторым — я. Отец Алексей сказал вдохновенную проповедь, и все мы пошли угощаться в самую просторную избу, где жил Владимир с семьей.

В тот же вечер молодые уехали в Москву. Николай получил отставку и новое назначение начальником таможни в Кяхту. Супругам предстояло проезжать через Сергиев без остановки, и они заранее предупредили Трубецких. Те всем семейством вышли к железнодорожной насыпи, и им кинули из открытого окна вагона коробку шоколадных конфет. Дядя Владимир нам потом рассказывал, каким счастьем сияли молодые.