Я искал. Чаще всего ночью, когда все спали или когда пан Бакула выезжал на конференции в Варшаву. Я ходил по замку как призрак. Пани Ласак рассказывала, что в Колбаче являются привидения, Это мне было даже на руку, поскольку люди из окрестностей перестали рубить деревья в парке. Я осмотрел все картины, все сто восемьдесят картин, кроме одной, фальшивой, но которая мне кажется самой красивой из всех. Я обыскивал мебель, даже люстры, думал даже о могилах, думал в отчаянии, что их надо вскрыть, а особенно одну — капитана Харта. Ибо он являлся последним, кто имел королевский вексель, после того как господин Харт здесь стал хозяином, убив барона Каспара фон Кольбатца… Мне было очень страшно, я все время думал о могиле капитана Харта и о королевском векселе, который, наверное, он забрал с собой в гроб. Я не успел. Я обнаружил тайный ход в буфете и увидел могилу господина Шимона Кольбатца со странной надписью: «Ешь хлеб и соль и говори правду». Вскоре после этого приехал сюда на машине человек, который заявил, что его зовут Арним фон Кольбатц, и потребовал, чтобы я выдал ему метрику.
Повторяю то, что я уже говорил: я его совсем не знал, и это было самое странное, поскольку мой дедушка… Но господин Арним фон Кольбатц держался очень вежливо. Он даже не угрожал, как делал господин Яспер. Он мне предъявил все свои документы, даже отдал ключи от машины, чтобы я отнесся к нему с доверием, чтоб не подумал, что он может уехать с метрикой, не отдав мне чек на пять тысяч марок. Западногерманских марок, которые я должен получить в банке, когда мы с Трудой уже будем в ФРГ. Он сказал нам так: если документ не найдется, то я должен непременно выехать, ибо он не считает возможным меня здесь оставить, поскольку я могу этот драгоценный документ выдать полякам. Он сказал, что, если я не соглашусь уехать, он уведомит польскую милицию, скажет ей, что я присвоил себе вексель короля польского. В общем, он сказал то же самое, что и господин Яспер, только по-другому. Он дал мне двадцать четыре часа на размышление. Или документ, и я получаю деньги… Или я должен выехать, иначе милиция…
Я знаю, что Труда ждет ребенка. Но этот брак они придумали сами, без меня, ведь она дочь Фрича, а он — наследник целого рода…
Нет, все получилось не так. Когда я сказал Труде, что для нас, то есть для меня, стало неизбежным, она только заплакала. Она все время только плакала и ничего не решалась сделать. И я сам вынужден был пойти к пану доктору Бакуле и сказать ему, что мы должны выехать в ФРГ.
Вечером в восемь часов обещал навестить меня господин барон Арним фон Кольбатц. Я сказал Труде, что последняя надежда на часы, если, конечно, документ оставался в замке. На те дурацкие часы, которыми, как рассказывал мой дедушка, любил забавляться господин барон Каспар фон Кольбатц. Но я и сам в это не верил. Я столько раз чистил их, эти трухлявые игрушки господина барона, мальчишкой чистил, до войны чистил, после войны чистил — всю свою жизнь…
Но Арним фон Кольбатц не пришел ко мне. Ни в восемь, ни позже. Я пошел к Труде. Ее не было у себя. Не было ее и у пана доктора. Я стоял у дверей и прислушивался. И вдруг увидел, как Труда идет по коридору с тростью господина барона Каспара в руках и в моей куртке. Я велел ей все сразу же отнести на место. А сам пошел за трупом.
Я продолжал искать вексель. Это я был в подземелье, когда вы туда спускались, герр гауптман. И в башню ходил уже после того, как сюда приехала милиция. Это я разбил часы, те, единственные, которые ходили.
Герр гауптман, теперь вы уже знаете многое, но еще не все. Ибо самое главное-королевский вексель. Он обязательно должен найтись. Обязательно. Чтобы все знали, что ни Труда и никто из Фричей никогда не обманул и не украл ничего из этого замка, хозяином которого теперь является пан доктор Бакула, или мой зять, как выражается по-польски моя дочь Труда.
2
Раздвинули занавеси на окнах, и впервые мы видим друг друга при дневном свете. Лица у нас серые как пепел. Даже красноватые отблески, рвущиеся из поддувала большой печи, в которой пылают сосновые поленья, не могут изменить их цвет. Розоватый свет раннего утра вливается в комнату. Мы молча сидим за тем самым длинным столом, и нас как раз семеро, столько же, сколько стульев, тяжелых, дубовых, с цветными эмблемами на спинках.
А приборов — шесть: голубые голландские тарелки величиной с миску, голубые чашки, в которых дымится кофе… Один из приборов разбился минувшей ночью, когда Герман Фрич пробирался в башню.
Теперь Герман Фрич уже вполне материализовался. Он больше не является призраком Колбацкого замка. Маленький, замерзший, он кутается в свою куртку, на лацкане которой висит этикетка. Куртка, как и трость, тоже украшенная этикеткой, скоро займут свое место на специальном столике перед судьей и присяжными, и никто их не назовет «куртка Германа Фрича» и «трость барона Каспара фон Кольбатца». Они теперь именуются «вещественное доказательство № 1» и «вещественное доказательство № 2». Все события, разыгравшиеся в Колбаче, утратили былую призрачность, обрели наконец реальные очертания. Даже эта комната со стульями, даже она при дневном свете оказалась обычным залом, каких много в старых замках, занятых под правления сельскохозяйственных кооперативов.
…Вернувшись после ледовой эпопеи, мы сразу бросились к печке, а Куницки приветствовал нас таким образом:
— Доброе утро. Меня зовут Стефан Куницки. Я эксперт судебной медицины. Очень рад, что вы так быстро приехали…
И, подражая манерам доктора Бакулы, засунул руки в карманы и кивком головы указал на чашки с горячим кофе. Мы никак не прореагировали на его шутовскую выходку. Привели Фрича. За ним пришел Домбал с молоденьким офицером пограничных войск, который всю дорогу от моря до замка засыпал меня вопросами. Я показал ему труп Арнима фон Кольбатца. Он отсалютовал, но не перестал повторять, как испорченная пластинка: «…нарушение границы… нарушение границы…» Наконец под окнами взревел мотор его машины.
Бакула не отступал от меня ни на шаг. Пока Куницки занимался Фричем, стараясь привести его в чувство, хранитель все больше погружался в мрачное отчаяние: «Вы должны что-то сделать… Я обманул его! Нет у меня никакого векселя…» Его жена укутала отца в куртку и сказала: «Он уже знает». Она посмотрела на меня с немым вопросом. Но в ее взгляде не было ни просьбы, ни укора, лишь спокойное ожидание того, что неизбежно должно случиться. Но я ничего не мог ни для кого из них сделать.
Герман Фрич начал говорить. Рассказывал долго, повторяя одно и то же, теряя нить повествования, останавливаясь на полуслове, как будто забыл или, может, боялся высказаться до конца.
Теперь он уже спокоен. Кутается в куртку и смело, я бы даже сказал, отважно кладет ладонь на руку доктора Бакулы. Посматривает на нас, словно ожидая реакции на свой фамильярный жест, который может означать и благодарность и попытку самоутверждения. Бакула не отстраняет его руки. Делает это только тогда, когда с другого конца стола доносится возглас:
— Езус Мария!
Это пани Ласак.
— Езус Мария, Герман! — произносит старуха и встает. Поднимается, внимательно глядя на немца, который при звуке не то своего имени, не то имени божьего втягивает голову в плечи.
Пани Ласак выходит из комнаты, пятясь задом, не сводя глаз с Фрича и не переставая повторять имя божие.
Он снова тянется к руке доктора Бакулы. Куницки стучит себя пальцем по лбу, демонстрируя тем самым свое глубокое отвращение ко всякого рода чувствительным сценам. Я знаю, он сейчас ждет только моего распоряжения готовиться к отъезду.
Он уже высчитал, что, если мы выедем около девяти, в седьмом часу будем в Варшаве. Вместе с арестованными. То есть через двенадцать часов уже сможем лечь спать. Так он сказал. Громко, чтобы слышали Бакула, его жена и его тесть, который не так давно хотел утопиться со страху.
Открывается дверь, и является пани Ласак. Она все в том же черном платье с белым кружевом. Некоторое время стоит неподвижно. И мы, наконец, замечаем, что у нее в руках небольшая икона в потрескавшейся раме. На нас смотрит лик Ченстоховской божьей матери, темный, почерневший, еле различимый.