Изменить стиль страницы

— Ладно, Эдди, — кивнул капитан. — Это уж как получится. Считай, что его шея и основание черепа в руках божьих.

Он раскачал Арта и толкнул его головой вперед. В полусознании Арт выбросил вперед руки — у него с детства была быстрая реакция, — и голова его осталась цела…

Он медленно брел по обочине шоссе, оставив за спиной Скарборо. Время от времени мимо проносились машины. Время было дневное, и большинство ехало поодиночке, без конвоя, тем более что над шоссе через каждые несколько миль висели полицейские вертолеты. Он шел по самой обочине, не оборачиваясь, когда сзади нарастал вой приближающейся машины. Они пролетали мимо, успев толкнуть его жаркой, тугой воздушной волной, и уносились, таяли в знойной дымке. Солнце раскалило бетон, и он казался покрытым тонким слоем прохладной воды. Арт знал, что это лишь оптический обман, но, даже призрачная, вода все-таки умеряла тяжелую духоту.

Вскоре он свернул с шоссе на грунтовую дорогу. Идти по обочине шоссе было довольно опасно. Кто-нибудь мог выстрелить из проносившейся машины, хотя днем это случалось не часто, мог зацапать его и полицейский патруль. Что за человек на обочине шоссе, куда идет? Попробуй объясни им, когда он и сам толком не знал. Он знал только, что ему нужна была какая-нибудь ферма. Выйдет — хорошо, не выйдет — еще лучше.

Через несколько часов он почувствовал, что силы оставляют его. Язык распух и не помещался во рту. Слюна была горькой, горячей и густой… Что напоминает ему мысль о слюне? Не помнит… Неважно. Хуже, что опять подкатывает тошнота и в голову бьют мягкие, но болезненные молотки. Упадет — и черт с ним…

Ферма была небольшой. Точно такой, какой он представлял ее себе. И мохнатая собака, что лаяла сейчас на него, припадая от возмущения на передние лапы, тоже была точно такой, какой он ее представлял себе. И хорошо, что она лаяла, не решаясь вцепиться ему в ногу. Азартно, весело, зло. Можно, оказывается, весело злиться, подумал он, молча глядя на собаку.

У дома тарахтел трактор, впряженный в тележку с удобрениями. Удобрение было белым, почти как белое снадобье, подумал Арт и подошел ближе к трактору. У трактора стоял загорелый худощавый старик в широкополой шляпе и ковырялся в двигателе. Должно быть, регулировал обороты холостого хода, потому что трактор то и дело менял тембр своего гудения. Из-за него он и па слышал лая. Но вот старик поднял голову, увидел Арта, и в руке его сразу появился пистолет. Арт вскинул кверху руки, опустил их, распахнул куртку, снова поднял руки.

Старик выключил двигатель и в плотной, негородской тишине вопросительно смотрел на Арта, поигрывая пистолетом.

— Что надо? — спросил наконец старик. — Работы у меня нет. Проходи. — Он был высок и худ. Его загорелая кожа была покрыта еще более темными морщинами. Хоть он и держал в руках оружие, в глазах был страх.

— Мне не нужна работа, — сказал Арт, с трудом преодолевая сопротивление вязкой слюны.

— А что тебе нужно?

— Вы только выслушайте меня, — вяло сказал Арт. Тело его медленно подрагивало от слабости. — Мне от вас нужно только одно — какой-нибудь сарай. Поставьте туда ведро воды и заприте меня там. Так, чтобы я не мог выйти. Что бы я ни делал, как бы вас ни умолял — не открывайте. Если даже я не буду шевелиться — не открывайте. Если я буду просить у вас чего-нибудь — не отвечайте и не открывайте. Вообще не подходите к сараю. Откроете через две недели. Если я буду жив, дадите мне немножко молока. Я не прошу у вас одолжения. Вот, держите, здесь почти двести НД. Можете забрать деньги и выстрелить сейчас в меня. Я вам только спасибо скажу. Можете застрелить меня в сарае. Можете вообще не открывать его. Ежели я не подохну, хозяин, я бы просил у вас только одно — разрешения поработать у вас потом годок. Без гроша. Бесплатно. Мне нужен будет только кусок ржавой трубы… Знаете, такой, что пахнет ржавым металлом…

Он пришел в себя и открыл глаза. Он лежал на спине и смотрел на дощатую крышу. Ах да, конечно… Старик все-таки поверил ему. В косом солнечном луче, проникавшем сквозь какую-то щель, плясали пылинки. Луч казался таким плотным, что его можно было взять в руки, на нем можно было подтянуться, из него можно было сделать петлю и надеть на шею.

По телу его первой легкой волной пробежали сокращения мышц. Начинались судороги. Мускулы то затвердевали, напрягаясь в бесцельном, слепом усилии, и в теле его разливалась острая боль, то вдруг расслаблялись, оставляя его дрожащим от слабости. Потом ему стало жарко, и он купался в ручьях пота. Он никогда бы не поверил, что человек может так потеть.

Его начало тошнить. Судорожные сокращения желудка следовали одно за другим, скручивали его, выкручивали, комкали, ломали, корежили. Он умирал. Он знал, что умирает. Мыслей не было. Была боль. Ее нельзя было локализовать. Она плескалась по всему телу, то тупая и ноющая, то пронизывающая и острая, как взвизг механической пилы. Времени не было, не было больше ни начала, ни конца, ни дня, ни ночи. Не было луча и не было синих глаз, танцующих в этом луче. И не было лучей, танцующих в синих глазах. Их не было, и они были. Они всегда жили в нем.

Мысли и образы, боль и воспоминания распадались, расщеплялись на обрывки, кусочки, осколки, молекулы, атомы. Безрукий Джонни Хьюмс завязывал в узел пыльный, асфальтовый луч. И качалась, качалась туфля, висевшая на ржавой трубе. И кто-то жалобно моргал, и на эти извиняющиеся глаза обрушивался оспенный кулак, оспенный скучный кулак.

И не мысль, нет, клетки его тела помнили, что все эти нечеловеческие муки разом бы кончились, остались позади, если бы в кожу сладостно вонзилась игла шприца и спасительная, блаженная доза отерла бы его мягкими ладонями, умыла, укачала в целительном сне. Нет, грозной и веселой прозрачно-розовой волны не было бы. Она уже давно не накатывалась на него. Но было бы избавление от пытки. Разве человек, висящий на дыбе, мечтает о вкусном обеде, разве человек, у которого под ногтями раскаленные иглы, думает о прогулках по веселой, зеленой травке?

Он завыл. Ему казалось, что вой сотрясает стены сарая, рвется наружу, но это был всего-навсего жалкий хрип.

Он потерял сознание, но и беспамятство не приносило облегчения. Если уж тебе не везет, то не спрячешься от страданий и в беспамятстве…

Однажды ему показалось, что над ним склонилось лицо старика.

— Дайте мне закурить, — прошептал Арт. А может быть, только хотел прошептать. Он не знал. Он знал только, что если старик даст ему зажженную сигарету, он сумеет поджечь сено и удрать, когда загорятся стены. Или сгореть. Что именно — было не так важно. Лишь бы не эта бесконечная пытка.

Но то ли старик покачал головой, то ли он вообще пригрезился — сигареты не было. Была пытка.

Он не знал, сколько прошло дней. Иногда он с трудом становился на колени, погружал голову в ведро с водой и пил. Несколько раз он вяло отмечал про себя, что вода в ведре почему-то не убывает, но мысль тут же куда-то ускользала от него.

Он ослабел. Судороги все еще сотрясали его тело, но уже с меньшей силой. Тошнота по-прежнему клубилась в нем, но рвоты стали мучить его реже. Иногда ему удавалось по нескольку минут подряд удерживать мысли от головокружительного хаоса. Это были самые страшные минуты. Они были населены Мери-Лу, Эдди Макинтайром и капитаном Доулом.

В эти минуты он подкапывал землю и выбирался из этого проклятого сарая. Ногтями отрывал доски на потолке и выбирался на крышу. Бросался изо всех сил на дверь, вышибая ее плечом. Кричал, кричал до тех пор, пока проклятый крестьянин не отпирал его темницы. И тогда тонкий, спасительный укус шприца возвращал его к жизни. И жизнь была вонючей темнотой, которую иногда прорезал пропыленный солнечный луч.

Жизнь была невозможна. Она была абсолютно невозможна. Ему нечем было дышать. В окружавшем его вонючем темном вакууме не было кислорода, и поэтому можно было надеяться на смерть. На мягкую, теплую, ласковую спасительную смерть. Только она отгородит его от синих пустых глаз и упавшей на пол туфли.