«В самом названии «стратегические камеры временной изоляции» заключено все. И обман, и трусость. Обман и трусость — это его нутро, его способ действий».
Уже много исписано страниц. И Маврикию так хочется сказать о том, как надругался Вахтеров над ним, как он затуманил самое светлое, что было так дорого Толлину. Но как-то неудобно в большом обвинении, которое как бы идет от тысяч жителей Милввы, говорить о себе. Кто он? Кто? Единичка среди тысяч людей; Одна жизнь в море смертей и жизней. И так ли уж много значат его переживания, обиды…
О себе он не будет писать в этом обвинении. Он должен быть благодарен за то, что ему предоставилась возможность обвинять. И он это делает не от себя, а от тех, кто сейчас стоит за ним там, в Мильве, кто лежит в ее земле, поплатись за свою доверчивость.
Теперь остается сказать о встрече с Вахтеровым на Пресном выпасе. И, ничего не утверждая, предупредить о Чичине, Ногаеве, Смолокурове и о всех тех, которых видел там Маврикий. Конечно, Маврикий не может сказать наверняка, что это новый заговор, новая организация мятежа. Однако же он не может и утаить своих подозрений.
В комнату, где Маврикий начал переписывать свое обвинение, вошел Василий Семенович и сказал:
— Стоит ли? Переписка не всегда полезна. Конечно, она улучшает в смысле слога вылившееся на бумагу, но, улучшая слог, охлаждает жар слов.
Не столь радивый на всякого рода переписки, Маврикий был благодарен Василию Семеновичу.
— Конечно, конечно… Машинистка это сделает лучше. Лишнее всегда не поздно вычеркнуть.
— Это мы с вами сделаем до перепечатки.
Беляев взял листы и углубился в чтение.
Маврикий снова разглядывал портреты и снова думал о себе, о своей исковерканной жизни. Он думал о том, как хорошо, что ему предстоит признаться такому вдумчивому и доброжелательному человеку. Вместе с тем очень жаль огорчать такого человека. Очень.
Маврикий! А может быть, ты хитришь с самим собой? Может быть, тебе стыдно и боязно говорить про себя правду?
Может быть, и так.
Окончив чтение, Василий Семенович опять положил свою руку на руку Маврикия и сказал:
— Это очень здорово, друг мой. Принципиально партийно.
— Правда, Василий Семенович?
— Ну а почему же не правда? Мы как-никак в ЧК, где не бросаются словами.
— Да, конечно, — тихо отозвался Маврикий, отвернувшись к окну. — Поэтому я сейчас расскажу о себе. Хотя мне и очень трудно разочаровать вас, Василий Семенович… Так трудно, что даже застревают слова.
— Ну, а коли застревают, так нечего их насильно выдавливать оттуда и терзать себя.
— Нет, я должен… Я не имею права далее… Я прошу вас, выслушайте меня, Василий Семенович…
И Маврикий принялся, волнуясь и заикаясь, говорить о себе и наговаривать на себя. И чем больше рассказывал он, тем легче становилось ему.
Беляев с неослабевающим вниманием слушал его, смотрел ему в глаза. А в них испуг и радость. Беляев повидал за эти годы работы в ЧК множество глаз и умел читать по ним.
Когда Маврикий рассказал все, Беляев сказал:
— И очень хорошо, что все так счастливо кончилось.
— Кончилось? — переспросил Маврикий.
— Не началось же?
— И что же теперь будет мне?..
— А что должно быть? Может быть, ты не все рассказал?
— Нет, все…
— Тогда чего же ты хочешь?
— Наказания!
— Ах, вот как… Это интересно. Только мне, братец мой, твоими преступлениями перед Советской властью заниматься некогда. Пусть этим вопросом займется Иван Макарович или Валерий Всеволодович, если у них есть свободное время. Они уже, кажется, занимались твоими грехами…
— Как вы можете знать это всё? Кто вы? — спросил Маврикий.
— Кто я? Если бы у тебя была зрительная память такая же, как хотя бы у меня, я ведь тоже не сразу признал тебя, ты рассмеялся бы. Помнишь монаха, который приходил в дом Тихомировых? Хотя ты, кажется, не видел меня там. Но зато ты подглядывал — это я точно знаю — на Омутихе, когда Иван Макарович и я спасали Валерия.
— Так это были вы?
— Я. Вот видишь, до чего доводит монашество… Год уж здесь, вычерпываю остатки колчаковщины… А наказание? Может быть, тебе пойдут навстречу в Мильве и накажут тебя. Только, я думаю, и там этого не сумеют сделать, — сказал Василий Семенович совсем дружески. — Не все ведь приходят к Советской власти по ковровой дорожке. Случается, что идут и длинными, трудными путями. Старое не так просто расстается с нами.
Василий Семенович потрепал по плечу Маврикия и подал ему последний лист обвинения:
— Подпиши. Как-никак юридический документ. Да своей фамилией, а не дедовой…
Отправив Маврикия на вокзал, Василий Семенович вернулся к своим делам. Вызвав помощника, он сказал:
— Прочитайте это обвинение, написанное кровью пылкого сердца. Затем отдайте листы в перепечатку. Один экземпляр вручите Вахтерову. Ему будет что почитать напоследок… Второй экземпляр отправьте в Мильвенский городской комитет партии. Для сведения.
Теперь все смеялось, все улыбалось: дома, улицы, окна, двери и, конечно, солнце. Василий Семенович Беляев ничего не сказал особенного Маврикию, а между тем он будто подарил ему волшебный пароль и сделал для него открытыми все пути. И путь в Мильву. В милую Мильву, казавшуюся еще так недавно потерянной навсегда.
Не помня себя и не заметив, кажется, дороги из Омска в Грудинино, Маврикий встретил на станции техника, которого знал по имени и фамилии и с которым не был знаком. Он подошел к нему и заговорил первый:
— Здравствуйте, Сережа Бабушкин!
— Здравствуй, Маврикий Толлин! Значит, не зря говорили, что тебя видели в Грудинине.
— Не зря, значит…
Малознакомые люди из одного города, встретившись далеко от него, оказываются чуть ли не родными.
Сережа Бабушкин рассказал Маврикию о тетке, о матери, сестре. Все живы, здоровы. Было сказано, что Ильюша и Санчик ждут Маврикия с нетерпением. Оказывается, друг Маврикия Виктор Гоголев, так звавший его за границу, одумался и вернулся с Дальнего Востока в Мильву. И не просто вернулся, а еще вступил в комсомол. И этому никто не удивляется.
Никто не удивляется и тому, что слизень по фамилии Сухариков тоже вернулся в Мильву и руководит хоровым кружком в клубе металлистов. Как можно не удивляться этому?
Так чего же, спрашивается, опасался он, Маврикий Толлин?
О Лере Тихомировой Сережа Бабушкин сообщил мельком и вскользь. Оказывается, у них снова бывает Воля Пламенев, и очень похоже, что он… Что он ее жених.
И пусть. Ей уже пора. А ему еще далеко не пора. И, наверное, не очень скоро будет пора.
Рассказать о Мильве Бабушкин мог бы еще и еще, но Маврикий очень спешил. Он еще не виделся с Огоньком. Земляки условились встретиться на складе запасных частей, куда и приехал Бабушкин, сопровождавший очередные вагоны из Мильвы. А Маврикий отправился к себе, где оставался конь под надзором Сени. Огонек, услышав голос Маврикия, заржал. А Сеня выпустил его из пригончика, и конь подбежал к хозяину.
Огонек терся мордой о плечо Маврикия. Ржал. Пританцовывал. И наконец, начал валяться с боку на бок.
И чем больше выражал радость Огонек, тем тяжелее было думать Маврикию, как поступить с конем перед отъездом. Стараясь уйти от этих мыслей, он пошел к Петру Сильвестровичу. Нужно же было узнать о Вахтерове.
Капустин сказал, что Вахтеров с выпаса не вернулся. И не вернулся никто из тех, кто в тот день приехал на сборище к Шарыпу Ногаеву.
Из разговора с Капустиным нетрудно было понять, что ему известно было о сборище у Ногаева за несколько дней. И по всему видно, что Маврикий не первый открыватель вахтеровского заговора.
Однако и Капустин не был первым, кто раскрыл замышляемое злодейство.
Петр Сильвестрович Капустин не знал, что грудининский священник отец Георгий, оскорбленный визитом к нему Вахтерова, первым заявил начальнику милиции о гнусном предложении. Оказывается, Вахтеров, твердо веря, что всякий поп — контра, пришел к отцу Георгию и без особых церемоний предложил ему войти в штаб межволостного заговора, а также назвать фамилии тех, на кого можно опереться. Ошарашенный священник обещал подумать и отправился в милицию.