Изменить стиль страницы

Элизабет Гоудж

Маленькая белая лошадка в серебряном свете луны

Уолтеру Гоудж с благодарностью

* * *
Я увидел ее под блестящей луной,
Ее грива сияла красой неземной.
С гордо выгнутой шеей – ко мне… не ко мне?
Она будто летела в серебряном сне.
Без единой помарки, вне добра или зла,
Жизнь мою за собою она повела.
Ни скорбей, ни смущенья, ни тяжкой вины —
Совершенство мгновенья в белом свете луны.
Так под солнцем сверкнет исчезающий снег,
Луч во тьме промелькнет, чтобы скрыться навек.
Так мерцает трава под рукою косца,
И от Божьего гласа смолкают сердца,
Когда времени шаг раздается вдали,
И пора наступает отнять у земли
Этот белый цветок, устремившийся в свет,
Совершенство мгновенья, которого нет.
И она исчезает, тряхнув головой —
О, останься, лошадка, останься со мной!
Но движением легким, как блик на воде,
Обернулась кругом – и не видно нигде!
Не узнать никогда – это ты ли была,
Или просто луна ко мне ночью пришла?
И, утратив тебя, я молю об одном, —
Чтобы помнить всегда о виденьи моем.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Экипаж тряхнуло еще раз, и Мария Мерривезер, мисс Гелиотроп и Виггинс снова попадали друг другу в объятья, вдохнули, выдохнули, выпрямились и опять сосредоточились на том, в чем каждый из них пытался в тот момент обрести источник мужества и силы.

Мария принялась разглядывать свои башмачки. Мисс Гелиотроп утвердила очки там, где им полагалось находиться, подобрала с пола потертый коричневый томик французских эссе, сунула в рот мятную пастилку и снова уставилась в тусклом вечернем свете на мелькающие черные буковки на пожелтевших страницах. Между тем Виггинс облизывал язычком усы, в которых еще таился вкус давно переваренного обеда.

Человечество можно грубо разделить на три типа – тех, кто находят утешение в литературе, тех, кто находят утешение в украшении самих себя, и тех, кто находят утешение в еде; мисс Гелиотроп, Мария и Вигтинс были типичными представителями каждого из этих типов.

Марию следует описывать первой, потому что именно она героиня этой истории. В лето Господне 1842 ей было тринадцать лет, она была не слишком красива со своими странными серебристо-серыми смущающе-проникновенными глазами, прямыми рыжеватыми волосами и тоненьким, бледным личиком с приводящими ее в отчаянье веснушками. Несмотря на миниатюрность, свойственную скорее феям, она держалась с достоинством и никогда не сутулилась, а своими исключительно крошечными ножками просто-таки гордилась. Она знала, что ножки – ее главное достоинство, и потому, если было возможно, проявляла куда больший интерес к башмачкам, чем к перчаткам, платьям или шляпкам.

Башмачки, надетые на ней сегодня, были рассчитаны на то, чтобы выводить из самого глубокого уныния. Они были сделаны из мягчайшей серой кожи, отделаны по верху хрустальными бусинками и расшиты белоснежной овечьей шерстью. В тот момент хрустальные бусинки разглядеть было нельзя, потому что серое шелковое платье и теплая серая шерстяная пелерина, также отделанная белой овечьей шерстью, доходили ей до лодыжек, но она-то знала, что бусинки на месте, и мысль об этом придавала ей силы, что едва ли можно было переоценить в этих тяжелых обстоятельствах.

Мысль о бусинках утешала ее, как в несколько меньшей степени и мысль о фиолетовом пояске, которым была перевязана ее стройная талия под пелеринкой, маленьком букетике фиалок, так глубоко заткнутом за ленту серой бархатной шляпки, что он был почти не виден, и серых шелковых перчатках, украшающих маленькие ручки, прячущиеся внутри большой белой муфты. Мария была истинной аристократкой, совершенство того, что не на виду, оказывалось для нее даже важнее, чем то, что было выставлено напоказ. Не то чтобы она не любила выставлять себя напоказ. Нет-нет, конечно, любила. Она, даже одетая в серый с фиолетовым траурный наряд, смотрелась весьма эффектно.

Мария была сиротой. Ее мать умерла, когда она была еще малюткой, а отец – два месяца тому назад, оставив столько долгов, что все его имущество, включая прекрасный лондонский дом с красивым окном над дверью и высокими стрельчатыми окнами, выходящими в спокойный лондонский Сквер, где Мария прожила всю свою короткую жизнь, было продано в уплату за долги. Когда адвокаты закончили все дела к своему удовлетворению, они обнаружили, что денег осталось ровно столько, чтобы отправить ее, мисс Гелиотроп и Виггинса в почтовом дилижансе на запад Англии, где они никогда не были, чтобы они жили там у двоюродного дяди Марии, ее ближайшего родственника, сэра Бенджамина Мерривезера, которого они никогда раньше не видели, в его поместье под названием Лунная Долина в деревне Сильвердью.

Но не от своего сиротства так грустила Мария, и не оно заставляло ее искать утешения в созерцании своих башмачков. Матери своей она не помнила, отец ее, солдат, почти всегда служил за границей и не много думал о дочери, и потому она не слишком любила его; не то что мисс Гелиотроп, которая была с ней с первых же месяцев ее жизни, сначала няней, потом гувернанткой, и изливала на нее всю свою любовь. Нет, грустила Мария от ужасного путешествия и перспективы деревенской жизни безо всяких удобств.

Мария ничего не знала о жизни в деревне. По рождению и по воспитанию она была истинная лондонская леди, она любила роскошь и всегда жила в прекрасном лондонском доме, выходящем окнами на лондонский Сквер. Но со смертью отца все перевернулось, и они всего лишились, потому что не было денег, чтобы платить за дом.

А что теперь? Судя по экипажу, в Лунной Долине не слишком много удобств. Это была ужасная колымага. Она ждала их в Эксетере и была еще неудобней, чем почтовая карета, в которой они ехали из Лондона. Обивка сидений была жесткой, поеденной молью, пол был усеян куриными перьями и соломой, взлетающими вверх от потоков ледяного воздуха, врывающегося через плохо пригнанные дверцы. Две пегие лошади, несмотря на начищенную сбрую и ухоженный вид – Мария сразу это заметила, потому что сама обожала лошадей – были старыми, растолстевшими и медлительными.

Кучер был умный маленький человечек, больше похожий на гнома, чем на человеческое существо, одетый в плащ с пелериной со столькими заплатками, что нельзя было уже угадать его первоначальный цвет, и в потертую бобровую шляпу с закрученными полями, которая была ему настолько велика, что спадала на лоб и останавливалась только на переносице, так что из всего его лица видна была только широкая беззубая улыбка и седая щетина на плохо выбритом подбородке. Но настроен он был по-дружески и все время болтал, пока подсаживал их в экипаж, укрывал им колени разодранной старой попоной, однако из-за отсутствия у него зубов им было очень трудно его понимать. Сейчас, в густом февральском тумане, скрывавшем все вокруг, они с трудом видели его через маленькое окошко в передней части экипажа. Разглядеть местность, по которой они проезжали, было невозможно. Они чувствовали только, что дорога полна рытвин ухабов, потому что их мотало из стороны в сторону, бросало вверх и вниз, как будто они были воланчиками, а экипаж ракеткой. Скоро стемнело, новомодных газовых фонарей, которые в те дни освещали лондонские улицы, не было, и глубокая тьма окутала все вокруг. Было страшно холодно, и им казалось, что они путешествуют уже целую вечность, а никаких знаков приближающегося жилья не показывалось.