Изменить стиль страницы

Ряженцеву остается добавить немного.

…Редьковский покидает зал. Он идет торопливой и неверной походкой, пригнувшись, как беглец, и у выхода спотыкается, зацепившись за ковровую дорожку. Никто не смотрит ему вслед, только Борташевич оглянулся на мгновение…

Повестка исчерпана, Ряженцев закрывает заседание, предложив остаться Жихареву и еще нескольким товарищам из стройтреста. Остальные расходятся.

— Хорошо сказал, Степан! — говорит Чуркин, выходя с Борташевичем. Они приятели — в гражданскую вместе воевали, и уже второй раз им доводится работать вместе, в одном городе.

— Да-а! — говорит Бучко, присоединяясь к ним. — Бледный был вид у молодчика.

Чуркин поворачивает голову и меряет его скучным, печальным взглядом. Бучко стушевывается. Они спускаются по лестнице.

— Жихареву придется поработать, — говорит Чуркин Борташевичу. — Там все заново надо перепахивать.

— Ничего, — отвечает Борташевич с усталой улыбкой. — Ряженцев ему объяснит, как это делается.

Они выходят на улицу. У подъезда ждут машины. Дневная жара спала, солнце двинулось к западу. Перед зданием, где помещаются обком и горком, лежит большая спокойная площадь Коммуны, на одной ее стороне асфальт светлый, на другой черный и блестящий — только что его полили. Мимо здания, оглядываясь на выходящих оттуда людей, прошла продавщица цветов с корзиной свежих пионов. И невольно глаза этих людей, занятых совсем другими делами и мыслями, задержались на цветах…

Громадный в своем чесучовом костюме, выходит из подъезда Акиндинов. Он идет пешком — доктор велел ходить для моциона — и изредка вздыхает тяжкими, слоновьими вздохами. История Редьковского рассердила его чрезвычайно. До чего же глупо и низко: забор… базар… Ах, боже ты мой! На такую дрянь разменять свою жизнь! Одну-единственную…

И он думает о собственной жизни, тоже одной-единственной, такой дорогой ему, — да, это он, молодой и красивый, летел на коне перед полком, играя над головой шашкой, а сзади неслось, настигая и оглушая, «ура», а впереди за тучей пыли утекали беляки… Он тогда пил люто, был такой грех. И его ранили, чуть было не срезали на корню его великолепную жизнь, на волоске висело все, что с ним было потом… Судьба пожалела — подослала Марусю. Маруся, добрый гений! Выходила, вынянчила, отучила от водки, друг мой ненаглядный, товарищ, жена и любовь! Чего только не пережили вместе и голодали, и скитались, у Маруси рубашки не было, мои носила… Первая девочка умерла, даже назвать не успели, а потом я привел Марусе мальчишку из асфальтового котла, Маруся его отмыла, вывела вшей и привязалась, а он тоже умер, от сыпняка… А эти наши, Галька и Томка, разве они ценят мать? Разъехались — свои мужья, свои дети, свои занятия, письмо матери и то написать некогда. Пошлешь денег — внукам на гостинцы, ну, дочкам совестно станет, напишут. Маруся гордая, говорит — это в порядке вещей, но я же понимаю, каково ей! Я же понимаю, ах-ха!.. Да, вот ты так все понимаешь и чувствуешь, до слез, а какая-нибудь мразь ни черта и понимать не хочет, кроме своей вонючей выгоды. Ты обнимаешь мыслью высоты и глубины, а она тянет, что плохо лежит… Маруся без рубашек ходила, Костька помер от сыпняка, они и тогда тащили — ого!.. И ведь под самым носом орудуют. Вот я иду, а дьявол его знает — может, именно сейчас какому-нибудь моему начцеха рабочие… это самое… какие-нибудь работы на дому… с оплатой по среднему за государственный счет… Ну, это я загнул. Не те у нас люди. Я свои кадры, слава богу, знаю…

Он идет, настроенный на грустно-торжественный лад, отбирая из воспоминаний все невзгоды и гордясь ими, и за ним вдоль тротуара тихо движется его серый автомобиль, а по тротуару плетется Бучко.

— А вы слышали, — внезапно спрашивает Бучко, выбегая вперед, — как он споткнулся, уходя?.. Я слышал.

Акиндинов отвечает не сразу.

— Вот что, товарищ Бучко, — говорит он, — когда вас снимут с газеты, проситесь ко мне, я вас возьму в многотиражку.

Бучко не находит, что ответить на это неожиданное предложение, высказанное столь категорически.

— Секретарем, — рассеянно продолжает Акиндинов, — у вас слог ничего… Нашему заводу требуется хороший литературный слог.

— Да, конечно, — испуганно отвечает Бучко.

«Вы думаете, меня непременно снимут?» — хочется ему спросить, но сразу неудобно, и он осторожно продолжает разговор:

— Я, собственно, не журналист, я окончил филологический…

Но Акиндинов останавливается. Он стоит посреди тротуара, глаза его сузились, лицо как грозовая туча… В недоумении останавливается и Бучко. Останавливается и машина.

Перед ними Дом техники. Он сияет свежей кремовой окраской. Кремовые брызги и потоки на тротуаре — видно, только что убрали заградительную веревку… Дверь Дома распахнута — обе створки настежь, — и там тоже брызги, стремянки, веселый, своеобразно и сыро пахнущий хаос ремонта… Из распахнутой двери, отработав смену, выходят маляры. На маляров-то и смотрит Акиндинов, наливаясь гневом.

Это его маляры! Позавчера он видел их во Дворце культуры, они работали там… Он, может быть, не обратил бы сейчас внимания, прошел мимо, но вон та подсобница, толстуха с темно-красным цветом волос, уникальные волосы и уникальная толщина… По ней он признал остальных. И где-то здесь, по-видимому, должен находиться Федор Ильич, бригадир…

— Федор Ильич! — громко кричит Акиндинов, едва появляется в дверях старичок в кепчонке, заляпанный красками с головы до ног, как все остальные.

Федор Ильич дотрагивается до кепчонки и пожимает директорскую руку.

— Федор Ильич, это что, а?.. Что вы тут делаете?

— Мы-то? — переспрашивает Федор Ильич тонким беззаботным голоском. Косметику наводим.

— А Дворец?

— А во Дворце приостановили на недельку, поскольку, Георгий Алексеевич, нельзя и тут и там…

— Давно это?

— Со вчерашнего дня.

— Кто распорядился? — спрашивает Акиндинов так тяжко и грозно, что у маляров, стоящих кругом, сразу делаются серьезные лица.

— Товарищ Косых приказал… Звонили ему, говорят, из горисполкома.

— Так… — говорит Акиндинов. — А платить вам кто будет?

— Сказал товарищ Косых — вы, мол, рассчитаетесь, по среднему.

— По среднему? — повторяет Акиндинов, задохнувшись. — Заводскими, значит, деньгами?.. Понятно! Во Дворце приостановили… несрочное дело… дисциплину к дьяволу… Прораб!!

— Нет его тут…

— Федор Ильич, я тебе приказываю, — бригада, слушай! Завтра с утра идете работать во Дворец.

— Георгий Алексеевич, — испуганно говорит Федор Ильич, — слушай меня, никак нельзя, еще денька два хоть…

— Два часа не разрешаю!

— Слушай меня, мы грунт положили, плафон закончить!..

— Один плафон только лишь! — музыкальным меццо-сопрано говорит красноволосая толстуха, в надежде силой женских чар утишить разгневанного директора. Он ее не замечает:

— Бригада, всем ясно? С утра — во Дворец. Федор Ильич, все. Про плафон забудь. Проверю лично… Едем, довезу. По среднему, а? С-сукины дети!..

И, пропустив вперед старика бригадира, начисто забыв о Бучко, задыхаясь от ярости, директор станкостроительного садится в машину, хлопает дверцей и исчезает в солнечной дали улицы.