Но и без спаниелей и дворняг работы у Ленки хватало. Правительственные машины (в ту пору всего лишь черные «Волги» – с «правильными» номерами, но еще без мигалок) привозили ее домой далеко за полночь. Вадим, может, и ворчал бы на поздние возвращения жены, но сам, если был не «в регионе», то спал глубоким сном, а когда просыпался и убегал в свой Белый дом, еще спала она. Что вполне способствовало счастливой супружеской жизни.

Когда при таком графике жизни они успели зачать Иннульку, одному Богу известно. Но в апреле девяносто третьего, как раз под референдум, на весь мир прославившийся вброшенным из телеящиков в массы слоганом «Да-да-нет-да!», Ленка родила девочку. До избирательного участка в тот день она не дошла, пришлось срочно ехать в роддом, воды уже отошли. Но на работу выскочила, как только Иннулька получила свою первую прикормку, которую по традициям советской педиатрии молодых мамаш заставляли начинать с месячного возраста, вталкивая в и без того пучащийся животик грудничка тертое яблоко.

Теперь она бегала к своим высокопоставленным клиентам в перерывах между кормежками. Благо, тайно влюбленная в часто захаживающего к ним Макса девушка-соседка добровольно вызывалась сидеть с малышкой, совмещая бесконечную теоретическую зубрежку к экзаменам в своем мединституте с практикой в виде утряхивания орущей Иннульки.

Так Ленка и бегала, пока странноватый заказ не привел ее в один из небольших, только что открывшихся антрепризных театриков. Говорили, что «какой-то авторитет дал бабла на культурку, чтоб бабки отмыть». И чтобы это бабло по максимуму использовать, пока все дешевеющие рубли не превратились в пыль, находчивый продюсер развернулся. Так и Ленке на этом проекте нашлась работа.

Шла к зданию бывшего дворца культуры, арендованного ныне под модный театральный проект, и сама себя ругала, что дома плохо сцедилась. Грудь налилась еще в метро. Теперь вместо работы, за которую хорошие деньги платят, придется первым делом бежать в туалет и давить, давить несчастную грудь. А стрелки молока, не желая попадать в прихваченную с собой бутылочку, будут предательски пачкать лицо, и юбку, и грязно-буро-зеленую дверцу воняющего туалета.

С горем пополам сцедившись и затолкав наполовину заполненную молоком бутылочку в сумку между учебником по нейро-лингвистическому программированию и пачкой последних стенограмм заседаний Верховного Совета (к завтрашнему дню нужно проанализировать очередные ляпы Макса и расписать структуру следующего его выступления на пленарном заседании!), побежала в зрительный зал, где шли репетиции. И на пороге почти влетела в одного из актеров. А он, поймав бегущую Ленку, невольно заключил ее в объятья.

Оба смутились.

Оба извинились.

Но, на полдоли мгновения слившись, оба успели вдохнуть запах друг друга – ни с чем не сравнимый, ни одной химической формулой не определяемый запах любимого человека, который пахнет так, как не пахнет ни один из всех прочих четырех миллиардов жителей земли.

Он пах не привычным гримом. И не затхлостью старого театрального плаща. Он пах даже не потом, хотя репетиция шла не первый час, и его волосы, и белая рубаха с широкими рукавами и герцогским воротником давно были мокрыми.

Он пах самим собой. И любовью.

Ленка поняла, что именно так пахнет любовь. И еще поняла, что за всю свою жизнь она учуяла этот запах впервые.

А она? Чем пахла она? Что почувствовал тот, кто сам для нее пах любовью?

К запаху хвои, ветра (вчера впервые за два года выбрались на шашлыки) и минимума косметики (с грудной Иннулькой разве накрасишься?!), прибавлялся едва уловимый запах грудного молока – запах абсолютного покоя и счастья, которое случалось с ним только в детстве на руках у мамы.

В какой-то единый миг каждый из них двоих понял, что они – это Они. Что их Двое. Что они единое целое. Каждый из них понял, но испугался поверить, что другой почувствовал то же самое.

– Ла-арик! Ларионов! Андре-э-эй! На сцену! – пропитой бас модного режиссера окликнул актера.

И тот, в которого она влетела, влипла, впечаталась всем своим существом, пробормотав «Извините!» и осторожно обойдя ее, взбежал – нет, взлетел! – на сцену. А она так и осталась стоять, как в детской игре, в которой все игравшие давно уже разошлись по домам, а ей одной забыли сказать: «Отомри!»

«Ларионов?! Он – Ларионов?!»

Все в голове перемешалось. И она поняла, что ошиблась. Отыскав единственное, предназначенное ей ее собственное имя, она нашла его не в том мужчине.

Андрей был однофамильцем Вадима. Не поспеши она шесть лет назад выскочить замуж, теперь могла бы найти и имя, и судьбу в одном мужчине. А судьба теперь сама так неожиданно и так странно нашла ее.

Лена опустилась в крайнее кресло ближнего к ней ряда. И замерла. И смотрела, как он летает.

Он летал. В полном смысле слова – ле-тал!

На огромных качелях, которые раскачивались не вдоль сцены, а поперек, то исчезая за пределами наспех построенной декорации, то взмывая над залом. И вместе с этими качелями – или вместо них? – над миром летал он, пока обратный ход этого качельного маятника не вышвыривал его вверх и он не исчезал в черной бездне неизвестности.

В условности любого театра за пределами сцены, какой бы условной эта сцена ни была, ничего нет. Мира нет. Даже пустоты нет. Для зрителя герой, улетающий за хитрым образом устроенные закулисные пределы, улетает навсегда. В Небо. В Вечность. В Любовь. И зрителю не обязательно догадываться, что играющий этого героя актер летит по точно рассчитанной траектории и приземляется на специально надстроенную на верхнем ярусе и устланную матами площадку.

Потрясенный зритель несколько стынущих минут в абсолютной тишине переваривает свершившееся на его глазах Нечто. И понимает, что не понимает ничего, кроме единственной непреложной истины – тот, кто на этом качающемся помосте на их глазах проживал свою жизнь, теперь улетел из этой жизни в Вечность.

Зритель молчит. Минуту. Другую. Пятую. И лишь когда перехваченное судорогой потрясения горло позволит сглотнуть застрявший комок, зритель виновато оглядится по сторонам – не заметил ли кто его стыдного детского оцепенения. И увидит слева, и справа, и сзади, и в директорской ложе, и на галерке таких же, как он, оглядывающихся. И переживет редкую секунду единения – совершенно чужие люди почувствовали то же, что и я! Нам выдано одно потрясение на всех! Этот улетевший в Вечность актер заставил нас это потрясение пережить и вместе с ним зависнуть над миром. И продержаться там, в Вечности, кто сколько сможет. И только потом снова стать частью зрительного зала, который вот-вот разразится аплодисментами.

Зал взорвется овацией, и только она одна будет испуганно молчать, пытаясь не захлебнуться собственным счастьем, не решаясь даже про себя произнести слово «люблю!».

Ничего не сложилось. Слишком сильным был порыв, что понес их друг к другу и, донеся до точки назначения, не оставил рядом, а по дикой силе инерции протащил дальше.

Пугало все. И раз и навсегда вбитая мамой в детское подсознание честность – изменять нельзя! И страх перед необходимостью что-то в жизни ломать, и дочку без родного отца оставлять. И навязчивые опасения – я с чужим ребенком зачем Андрею нужна!

Да и попробуй измени мужу, не отрываясь от кормежек, клиентов и надомного компьютерного творчества с ребенком на руках. И где изменить? И как? А что если в первый же раз с новым возлюбленным молоко хлынет из грудей, как это порой случалось при беглых постельных утехах с мужем. Муж, он на то и муж, чтобы такое от матери собственного ребенка терпеть, но можно ли позволить себе такое с другим мужчиной?

К тому же наивность ухаживаний Андрея приземляла – приглашает на какие-то почти студенческие ухажерки с паленой водкой и приторными ликерами, от которых тошнит. И это после того, как по долгу службы со своими младореформаторами она обедала то в «Савойе», то в «Аэростаре». Приземляла и житейская неустроенность – что они будут вместе делать?! В актерской общаге щи лаптем хлебать? Ждать декабря – главного месяца Дедов Морозов, чтобы на эту халтуру жить потом целый год?