Подаренные ему Екатериной в светлую пору ее чувства, в переписных церковных книгах Дубровицы с 1627 года значатся как вотчина боярина Ивана Васильевича Морозова. Здешний дьяк показывал Мамонову воняющие старостью книги: «…на реке Пахре, усть речки Десны… двор боярский, двор коровий с деловыми людьми, шесть крестьянских дворов. А в селе церковь Ильи Пророка деревянна… а у церкви во дворе поп Иван Федоров, а во дворе дьячок и просвирница».

Боярин Морозов завещал подмосковное имение дочери, княгине Аксинье, та замуж за князя Ивана Андреевича Голицына вышла, так Голицыны полтора столетия этим имением и владели. И Борис Алексеевич Голицын, воспитатель царя Петра, жил здесь, и московский генерал-губернатор князь Сергей Александрович Голицын.

А внук его, Сергей Алексеевич Голицын-второй, молодой гвардейский офицер, продал имение своему полковому командиру Григорию Александровичу Потемкину, в ту пору фавориту и другу императрицы. И владел Светлейший усадьбой, пока девять лет назад, в июне 1787-го, по дороге из Крыма государыня в Дубровицы не заехала. Светлейшего проведала. А после приглянувшееся имение у бывшего фаворита откупила и новому фавориту в дар поднесла. Новым фаворитом в ту пору был он, Сашенька Дмитриев-Мамонов, перед которым стелился тогда весь двор.

Все ему достается в наследство от Светлейшего – и высочайшая любовница, и жалованная ею усадьба…

Думал ли он девять лет назад, ступая по парадной лестнице здешнего главного усадебного дома, что дом этот станет его тюрьмой. И не невольный он вроде бы человек. И императрицыной милостью богат до неприличия, но… В столицу нельзя. В Москву нельзя. Сиди в имении с женой, в которой теперь нехорошо уже то, что прежде хорошо было, что и отвлекло молодого флигель-адъютанта от телес пятидесятивосьмилетней царицы и заставило искать утех с ее двадцатишестилетней фрейлиной Дашенькой Щербатовой.

Прелести молодой фрейлины, казавшиеся столь желанными в краткости любовных игр, наспех вырванных от служения при высочайшем теле, в деревенской глуши стали казаться не такими уж прелестными. Теперь ночами ворочаясь на перинах, зажимая в руках свое мужское естество, он все чаще думал, что нет никакой разницы, с кем это естество справлять. Что толку в мгновенном наслаждении, которое срывал он на тайных свиданиях с фрейлиной, ежели за тем наслаждением не оказалось ничего, кроме этой непроглядной сельской жизни, быстро растолстевшей жены да дворовых девок, до которых, лишившись иных – высочайших! – утех, он вдруг стал не охоч.

Это он в молодости надеждой на великую любовь себя питал. Великую, светлую, неизбывную. А когда Потемкин намеком и прямым приказом стал отправлять его в царскую постель, он поперву, признаться, струсил.

Государыня всегда была для него государыней. Других правителей он и не знал. Шутка ли сказать, несмышленышем, трехлеткой был, когда Екатерина взошла на престол. Запомнил, как зимой по еле заметной под снегом дороге гонец из столицы прискакал. Отец привезенное гонцом послание прочел и из угла в угол по кабинету забегал, словно решиться не мог, в какую сторону бежать – в одну боязно и в другую не легче…

Сашеньку в ту зиму мамки кашей кормили да приговаривали: «Ложечку за матушку, ложечку за батюшку, ложечку за государыню-императрицу, али за государя-императора, знать бы, как прозвать…» К весне отец бегать перестал, а в мамкиных уговорках вслед за папенькой и маменькой, во чье здравие следовало кушать кашу, прочно воцарилась «государыня наша Екатерина Алексеевна!». Сколько раз, завтракая с государыней в ее покоях после бурных ночей, он язык прикусывал, чтобы про ту кашу не сболтнуть.

В ранние годы военной службы случалось слышать офицерские пересуды о любовниках государыни. Тогда его все это интересовало мало. Ни до карьеры, ни до царских любовей Сашенька Дмитриев-Мамонов был не охоч. Слушал от скуки – кто, да сколько, да как страстно. А были ценители, которые и целые списки составляли. Все больше тайно – явно за такое Сибирью поплатиться могли. Но втихую, да под офицерские загулы, да отчего бы себя разговорами о высочайших страстях не пощекотать.

В одном таком списке, аккуратным столбиком были переписаны без малого полтора десятка фамилий. С датами. От и до. А меж датами, как меж рождением и смертью на надгробии, прочерк.

«Князь Орлов – 1759 – лето 1772 года.

А.Васильчиков – сентябрь 1772 – лето 1774 года.

Князь Потемкин – ноябрь 1774 – 1776 год.

П.Завадовский – ноябрь 1776 – июль 1777 года.

С.Зорич – июнь 1777 – июнь 1778 года.

И.Корсаков – 1778 – июнь 1779 года.

Стахиев и Страхов – до 10 октября 1779 года.

Левашов и Высоцкий – октябрь 1779 – март 1780 года.

А.Ланской – апрель 1780 – июль 1784 года.

Меж Ланским Мордвинов – май – июль 1781 года.

А.Ермолов – с февраля 1783 – ?».

У последнего фаворита вместо даты конца фавора висел жирный знак вопроса. Знал бы Сашенька Мамонов в пору тех офицерских пирушек, что дата ермоловского конца станет днем его начала!

Утративший свое мужское, но не утративший дружеского влияния на государыню Потемкин решительно намерился преданного ему человека в Екатеринину постель подложить. И в лишь искал подходящего кандидата – чтоб и смазлив, и не полный дуб, и чтобы, возвысившись, о возвысившем его Светлейшем не забыл!

Но Сашенька всех тайных умыслов своего командира знать тогда не знал и долгий перечень государевых фаворитов мимо ушей пропускал. Как мимо ушей пропустил и слова поручика Чардынцева, что любовь стареющей императрицы как проклятие.

– Орлов на той вахте десять лет отстоял, после по великой любви женился на красавице Зиновьевой, так она через три года в Европе умерла. И сам Орлов ненадолго ее пережил. Ланского государыня страстно любила, тот через пять лет такой любви от горячки скончался… Не иначе как от императрицыной любви одно проклятие…

До Сашеньки доходили слухи, что механизм привлечения юных любовников отлажен безукоризненно. На каком-нибудь приеме императрица обращает благосклонное внимание на безвестного поручика. Следующий день знаменуется указом о пожаловании поручика флигель-адъютантом и немедленном вызове во дворец. Здесь он попадает на прием к лейб-медику Рожерсону, а уж что лечит Рожерсон, всему двору известно. Признав нового пациента здоровым, тот передает его с рук на руки графине Брюс или фрейлине Протасовой, которым надлежит исполнить деликатную миссию пробовалицы. Успешно прошедший и это испытание, получив от дам последние наставления, направляется в особое помещение. Толпы ливрейных слуг уже готовы к приему гостя. Открыв ящик письменного стола, испытуемый обнаруживает сто тысяч золотых. Отныне любовника императрицы ждет новая жизнь.

Но и слухам не слишком-то верил юный граф. Мало ли что говорят. Особенно про пробовалиц, как может такое быть? А чувство! А ревность! Попробовал и передал дальше?! Может ли быть такое? Не античный разврат, и не ренессансный разгул страстей царит в нынешнем просвещенном восемнадцатом веке! И не семейство же Борджиа правит Россией ныне, чтобы такие россказни правдою были.

Но все так и случилось…

Когда Светлейший в первый раз с ним этот разговор завел, он и не понял, к чему Потемкин клонит. А когда разобрался, зарделся ярче форменного мундира. И не юнец ведь, двадцать семь лет в тот год минуло, и всякое бывало – и дворовые девки, и полковые командирши. Но то, о чем не намеками, не всяческим плезиром, а простым русским матом завел с ним речь Потемкин, показалось ему невозможным.

Невозможным, потому что такого не может быть никогда!

Ему, Сашеньке Мамонову, императрицу е…ть?!

Потемкин и слов других искать не стал. Е…ть и весь разговор!

И далече, говоря уже как о деле слаженном, Светлейший его в тонкости мужеского действия с государыней посвящать стал. Что да как, чтобы Сама в сладкой истоме, до коей государыня ох как охоча, изошлась. Где языком поработать, а где и иными частями телес. И как эти действия подолее продлить, иначе государыне не всласть.