Смилостивившаяся хозяйка равнодушно наблюдает, как я снимаю пальто, засовываю в рукав тощенькую шаль и сажусь на стоящий возле вешалки топчанчик, чтобы скинуть ботинки.

– У нас не принято! – останавливает хозяйка.

«Не принято!» И что теперь делать? Калоши ныне отчего-то не в ходу, а можно ли в грязной обуви ступать на этот начищенный пол? Это тебе не затертость некогда роскошного паркета в нашей, ставшей коммунальной квартире. Похоже, в этой, пусть и небольшой, но изысканной квартире профессор с надменной супругой единственные жильцы.

За дверью все смеется музыка, которой вторят мужские и женские голоса.

– У меня камея… – робко начинаю я, но дама машет рукой.

– Я в этих камнях ничего не смыслю и смыслить не желаю. Завален весь дом! А вы проходите, проходите! У меня нынче гости. Но Николай Николаевич скоро будет. Проходите, Аннушка подаст вам чаю.

Сухо представив меня, хозяйка кивает головой на не вписывающуюся в элегантную массу гостей сухонькую кухарку и на том про меня забывает. Без ее взгляда как-то легче, словно в петроградской моей гимназии классная начальница Сухарева за дверь вышла. Можно перевести дух и собравшееся в гостиной занятное общество рассмотреть.

Не квартира – салон. Такой салон в прежней жизни, наверное, был и в нашей квартире в Звонарском у И.М. До революции по вторникам они с Модестом Карловичем «принимали». А мои родители у нас на Почтамтской «принимали» по четвергам. Только мне на те приемы ходить было не позволено, спала я во время тех приемов. И теперь могу только догадываться, как выглядела моя молоденькая тоненькая мама и как бы выглядела я, продлись та прежняя жизнь до сегодняшнего дня. Стояла бы между мамой и отцом на пороге нашей гостиной, протягивала руку для поцелуя. В самом модном платье и фамильных драгоценностях Тенишевых. Наверняка же у отца были какие-то фамильные драгоценности, не могла же не признавшая мамочку тенишевская родня отобрать все! Разговаривала бы в собственном салоне с умными элегантными мужчинами, а не высиживала бы вместо свиданий нудные диспуты в Доме печати.

Неужели так быть могло? Так почему же не стало? Почему та прежняя жизнь прервалась именно на мне?

Сижу, не зная, как спрятать под венским стулом ноги в этих нелепых, вчера еще радовавших, а теперь отчаянно злящих меня ботинках. Прочие гостьи принесли с собою туфельки на каблучках и теперь могут позволить себе кокетливо нога на ногу сидеть посреди комнаты. Мне же самое место в затемненном ранним зимним закатом углу.

И разговоры в этом изысканном по нынешнем временам обществе не для меня.

– Володя прислал Лиличке письмо, что «Реношка» куплена…

«Реношка», это что? Неужели автомобиль?! Как новые такси, которые ездят теперь по Москве? Я в такси не ездила еще ни разу. У меня и на извозчика не хватает, дай Бог, чтобы осталось на автобус. За день-другой до зарплаты приходится бегать вслед за своим девятым номером до самой Ильинки.

– Как?! Эльза писала, у него там роман. Некая Татьяна Яковлева. Лиличка вне себя! Володя впервые посвятил стихи не ей, а новой пассии, такого Лиля не прощает! Романы и романчики – сколько угодно. Но место музы при Маяковском прочно занято…

Бог мой! Это они о Маяковском и Лиле Брик говорят! И.М. рассказывала о неком тройственном союзе двух Бриков и поэта и о странной роли этой женщины в жизни Маяковского. Но когда печатаешь его стихи для журнала, трудно вообразить, что кто-то так просто зовет знаменитого поэта Володей и обсуждает тайны его отношений с двумя – а то и более! – женщинами.

– Да уж! Занято место. И музы, и потрошительницы кошелька. Роман романом, а «Реношку» для Лилички он вместе с Яковлевой выбирал! Светло-серую снизу, а верх и крылья черные. «Все, как хочет Лиличка!»

Но не всех интересуют секреты Лиличкиной «Реношки». Кто-то сумрачный не поворачиваясь пьет у окна. Лица не видно. Только рука, словно вылепленная из серого гипса рука на фоне темно-лиловых обоев. Совершенно гипсовая рука. Неживая.

Хозяйка время от времени вынимает из этой гипсовой руки пустую стопку: «Полно! Полно, Котенька! Мы все скорбим! Помянул, и будет! Пьянством нашу девочку не вернуть!»

А! Наверное, это муж умершей хозяйской подруги, о которой говорила И.М. По мужу похоже, что он горем убит. По хозяйке этого не скажешь. Или любовь и дружба так различны, что потери в них чувствуются иначе? Откуда мне знать. За мои девятнадцать лет у меня еще ни дружбы настоящей, ни любви непридуманной приключиться не успело. Я и подруги, кроме своей «больше чем соседки» Ильзы Михайловны, найти не смогла, не то что возлюбленного (пролетарские ухаживания Федорцова, у которого сегодня брызги изо рта летели, наверное, не в счет). В гимназии еще в Петрограде собралась подружиться с дочкой банкира Слевинского Катей, но не прошло и трех месяцев учебы, как Слевинские из России уехали. Не случилась моя первая дружба. Позднее, в рабочей школе в Москве, девочки смотрели на меня как на классовую вырожденку и отчаянно ненавидели мое перешитое из Ильзиного форменое платьице. Где уж тут дружить…

Сижу. Жду. Где же этот камейный профессор? Что ж не идет?!

Хозяйские гости веселятся. Лоснящийся импозантный красавец по имени Лев, окинув меня с ног до головы так, что по спине бегут мурашки, до приглашения на фокстрот не снисходит. Увлекает в танце другую даму в туфлях-лодочках. И верно, к чему ему мои мокрые ботинки. Я б и сама провалилась от стыда, если б в таких пришлось танцевать.

Сижу, разглядываю это непривычное мне общество. Вроде бы и не из «бывших», как управдом Патрикеев называет Ильзиных гостей: «Опять сборище бывших пожаловало!» В этих танцующих, веселящихся, рассуждающих о модных поэтах и последних киношках и «Реношках» людях нет ничего от приходящих в гости к Ильзе бывших княгинь Долгоруких, Адика и Олечки Лопухиных или сестер и кузенов Шуваловых. Но нет в них ничего и от той «прекрасной, чуткой, сердечной толпы» сегодняшнего диспута в Доме печати, слова восхищения которой на коленке записывал рябенький рабкор с немытыми волосами.

Эти другие. Совсем другие. Отличные и от «нынешних», и от «бывших».

Гости щебечут. Кто-то не верит, что в Москве может появиться женщина, разъезжающая в частном авто. Но хозяйка готова и транспортную эмансипацию отстоять:

– Лева, – кивает на едва не пригласившего меня танцевать мужчину, – ездит на своем «Форде», и социалистическое отечество от этого не переворачивается. На то он и киноклассик, чтоб на авто, а не в трамвае ездить. Вы, Дзига, четвертый фильм о Ленине снимите – и тоже разгонитесь на какой-нибудь «Амилкар» или «Бьюик».

Но скромный на вид человек, которого хозяйка Ляля зовет странным именем Дзига, возражает:

– Четвертого фильма быть не может. Это же образное название «Три песни о Ленине». Да я и не Кулешов. За мои гонорары на авто не разъездишься!

– Вы снимаете фильмы? – пытаюсь выдавить из себя подобие вопроса, но вместо слов во рту каша. Отчего это я так разволновалась?!

– «Три песни о Ленине» видели? – спрашивает человек со странным именем Дзига. – Не видели? А «Шестую часть мира»? Тоже нет? Вы в кино-то ходите?

– Хожу, – снова еле выдавливаю из себя слова.

– Что ж вы тогда, милочка, смотрите, если шедевров нового советского кино не видели?! – вскользь бросает в меня упрек хозяйка и исчезает в волне нахлынувшего из патефона танго. Новый киноклассик Лев уже чувственно возложил свою руку на ее спину чуть повыше талии и ведет в танце. Мне остается отвечать в пустоту.

– Что смотрю? «Шахматную горячку», «Процесс о трех миллионах», фильмы с Дугласом Фербенксом в «Волшебных грезах» на Покровке смотрю…

– Фербенкс ваш давно и безнадежно устарел. Киноязык вчерашнего дня… – заводится человек по имени Дзига.

– Разве у кино есть язык?

– А как же! Вы же, прежде чем мысли свои излагать, говорить по-русски научились! А если захотите американцу свои мысли донести, вынуждены будете изучить язык английский…

– Я говорю по-английски… – тихо, себе под нос, бурчу я.