Изменить стиль страницы

Глава 25. Тебе пора лечиться!

(Из записок Сони Нечаевой за 1996 год)

Когда-то это должно было случиться. Так в механических часах рано или поздно лопается какая-то пружинка и они останавливаются. Вот уже много дней я прислушиваюсь к себе в надежде извлечь из недр своего сознания хоть одну путную мысль, пригодную для раскрутки, но в голове пусто, как никогда. Самое интересное, что я даже испытываю от этого какое-то облегчение, будто это не я виновата в том, что не могу больше написать ни строчки, а все дело в какой-то независящей от меня, прямо-таки физической невозможности писать. Как если бы у меня отняли правую руку и писать стало просто нечем. Будем считать, что у меня отшибло ум, а без этого «рабочего инструмента», как ни крути, ничего не попишешь.

— Я ухожу из газеты, — объявила я Мите.

Он посмотрел внимательно: всерьез я говорю или так, шизую. Я сидела тихая, несчастная. Это вызывало некоторое доверие.

— Давно пора, — сказал Митя. — Я тебе четвертый год об этом твержу.

Неужели четвертый? Мы переехали сюда весной 93-го. Мне нигде еще так хорошо не работалось, как здесь. Впервые в жизни у меня появилась отдельная комната для работы, которую мы, не сговариваясь, стали называть между собой «кабинетом». Мне и прежде приходилось работать дома — по ночам и на кухне. Вообще-то по ночам пишется хорошо, но утром надо сгребать все бумаги, освобождая стол для еды и глажки. Ничего, думала я, когда-нибудь у меня будет большая квартира, много комнат (много — это три), и тогда в одной из них я устрою себе кабинет, чтобы там никто не ел и не спал, а были только книги и настоящий письменный стол, с которого мне не надо будет всякий раз убирать бумаги, я буду просто оставлять написанное хоть на полустрочке и возвращаться, когда захочу, оставлять и возвращаться.

Все устроилось, как мечталось, и даже лучше. У меня есть теперь свой кабинет и свой письменный стол, а за книжками не нужно никуда лезть, стоит только протянуть руку к стеллажам. Вдруг выяснилось, что главное и единственное, что мне в сущности нужно в жизни — это стол, бумага, черные чернила и ручка, желательно с тонким пером. Никогда еще мне не писалось с таким упоением, что называется, всласть…

Можно подумать, я пишу стихи или любовные романы. Если бы я их писала, мой «часовой механизм», вероятно, никогда бы не сломался. Вон Токарева Виктория, с чьей книжкой я засыпаю по ночам, сколько лет печет свои рассказики, как блины, и все об одном и том же: он, она, непременная подруга, непременная свекровь, а дальше — вариации на тему. Читается — не оторвешься. Всем своим подругам и родственницам, которые теперь по очереди гостят в нашем доме, я обязательно подсовываю Токареву. В результате это самая потрепанная книжка в доме, и я даже сделала маленькое открытие: чем женщина старше, тем с большей жадностью она ее читает. В июне гостила свекровь, так та буквально ночи не спала — читала. А наутро ходила с припухшим лицом и приговаривала: «Вот умная женсчина!» (Моя теперешняя свекровь родом из Белоруссии и говорит: «женсчина», «трапка», «румка».)

Про меня она тоже говорит, что я умная, но то, что я пишу, ее пугает. Иногда, прочитав очередное мое «произведение», она звонит из другого города и трагическим голосом спрашивает: «Как ты не боишься такое писать? А Мите за это ничего не будет? Я за вас сильно переживаю». Переживает она в общем не зря. Наш Митя состоит на государственной службе, и свекровь боится, что моя писанина погубит ее сына Прямо она этого не говорит, но подразумевает. Прежняя ее невестка была в этом смысле куда благонадежнее, она была терапевт в районной поликлинике, правда, Митя не любил ее так сильно, как меня. Свекровь это понимает и сама изо всех сил старается меня любить, но ее больше устроило бы, если бы я писала бытовые рассказы, как Токарева Виктория.

Моя беда в том, что я все еще пишу статьи в газету. Притом политические статьи и в самую оппозиционную в стране газету. Это ужасно.

— Можешь позвонить своей маме и успокоить ее, я завязываю с этим делом.

— Вот когда завяжешь, сама и позвонишь.

— Ты что, мне не веришь?

— Верю. Я верю, что ты хочешь это сделать, но боюсь, что не сможешь. У тебя просто очередной кризис, на этот раз из-за президентских выборов.

— Дело не только в выборах, — возражаю я не очень уверенно. — На этот раз все гораздо серьезнее. У меня голова совершенно не работает.

Митя пропускает последние мои слова мимо ушей и гнет свое.

— Но мне-то не надо рассказывать, — ласково говорит он, — уж я-то знаю, сколько ты сил на это положила, и все напрасно. Тебе надо отдохнуть. Походи на море.

Какое море! Он явно недооценивает мое состояние. У меня действительно что-то сломалось внутри. Не хочется ни писать, ни читать, даже к столу подходить не хочется, и он уже покрылся слоем пыли — разве не доказательство?

Может, я и вправду больна, может, мне надо обратиться к врачу? Но, собственно, к какому, к психиатру? И что я ему скажу? Что мне не пишется, что у меня творческий кризис? А может, лучше сразу сказать правду?

— Доктор, у меня разочарование в профессии.

И если доктор окажется умным человеком, он пропишет мне воздержание от чтения газет и тем более написания статей в газету сроком на полгода.

— Но доктор! — скажу я тогда. — Как же мне быть, если именно эти два занятия — читать и писать — единственное, что я на самом деле люблю делать в жизни. Все остальное — стирать, убирать, готовить — я терпеть не могу и делаю только по необходимости, из чувства долга.

— Читайте хорошие книжки, — скажет доктор. — Лучше классику. «Капитанскую дочку» давно не перечитывали? Очень рекомендую. «Проснувшись поутру довольно поздно, я увидел, что буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленой на необозримой степи…» И пишите письма родным. У вас есть родные где-нибудь далеко? Сестра на Камчатке? Вот и пишите. А в газету — ни-ни! Очень вредно. Может быть обострение.

Вот что скажет умный доктор. Но даже он не возьмется ответить на самый главный, самый мучительный вопрос: почему? Почему это случилось именно со мной?

— Если бы он выиграл, — продолжал между тем рассуждать Митя, — ты бы сейчас сидела за столом и строчила радостную статью о причинах его успеха. А писать о причинах поражения тебе не хочется. Ведь не хочется?

— Не хочется, — согласилась я.

Митя снова посмотрел внимательно, словно решая, стоит говорить или нет. Глаза у меня были красные, припухшие, с этим надо было что-то делать, не хватало еще, чтобы я и вправду заболела, этого он боится больше всего на свете. Наверное, поэтому решается сказать мне важную новость.

— Между прочим, он сейчас здесь. В «Сосновой роще». Уже неделю как.

Я даже не поняла, обрадовалась я или испугалась. Первая мысль: позвонить, договориться о встрече где-нибудь на нейтральной территории. Вторая мысль: на нейтральной не получится, его же каждый ребенок в лицо знает. Третья мысль: а может, ему не хочется ни с кем встречаться после всего? Может, ему неловко за свое поражение? Тем более надо успокоить, объяснить, что все не так.

— Я съезжу?

Митя только плечами пожал, что означало: «Так я и знал». Митя, Митя, милый, все понимающий Митя! Что бы было со мной сейчас, если бы не он?

* * *

…Мы познакомились давно, еще в 87-м, на Лиманах. При обстоятельствах довольно необычных. В ту осень в районе поселка Ордынского, в ста километрах от Благополученска произошли первые волнения крымских татар. Тогда еще никто не знал, как реагировать — ни Москва, ни тем более местные власти. Факт волнений тщательно скрывался, с лидерами крымских татар поочередно вели профилактические беседы то работники обкома, то областные чекисты. Но результатов эти беседы не давали, татары стояли на своем, требуя принятия решения правительства о возвращении их в Крым, на исконные земли, откуда в 1944 году их выселил Сталин. В Москве создали государственную комиссию под началом Громыко, и вот на эту-то комиссию без конца ссылались местные переговорщики, мол, потерпите, не надо экстремистских действий, комиссия рассмотрит, комиссия разберется. Все понимали, однако, и крымские татары в первую очередь, что ничего она не рассмотрит и ни в чем не разберется, а просто будут тянуть время, сколько смогут.