ПЕРСЕИДА

1

Добрый вечер.

Истории долговечнее людей, камни долговечнее историй, звезды - камней. Но сочтены даже и звездные наши ночи, и вместе с ними канет в вечность и узорочье этого хрестоматийного рассказа давно минувшей земле.

По ночам, когда я просыпаюсь с мыслью, что заброшен в мир, а оказываюсь на небесах, мне вспоминается та ночь, когда реальность поменялась с этой моей мыслью местами. Я давно заблудился, позабыт-позаброшен и выброшен, в Ливийской пустыне; минуло два десятилетия, как я пролетел над этой страной с окровавленной головой Горгоны, и каждая упавшая среди барханов капля ее крови превратилась в змею - я узнал об этом позже: ну мог ли я о том догадаться в свои двадцать и в двадцати километрах над землей? А теперь как раз там я и оказался, на уровне моря, в свои сорок, ощипанный и подпаленный, каждая песчинка в вылинявших сандалиях налилась волдырем, осаждаемый змеями из моего прошлого. Наслали все это на меня, должно быть, как раз те двое из обитающих на небесах богов, с которыми я никогда не ладил: любимчик и баловень моей тещи, песочноволосый Аммон, который и привел вначале на край гибели Андромеду, и бог пива Сабазий, возводивший на меня напраслину, как последний хам, пока я не возвел ему в Аргосе храм. Тут-то я бы и променял Микены на прохладный глоток да клочок тени, где мог бы его посмаковать; я даже взмолился о мошенниках. Делать нечего - я не мог сообразить, где нахожусь или куда направляюсь, совсем потерял нить, начались галлюцинации, ей-ей. Когда-то в своей полетной юности я прочел, до чего уместна помощь рекламы, когда дела заходят в тупик; посему я отпечатал на песке огромное: ПЕРСЕЙ, забыл, к чему все это, - писанина заманивает разум в ловушку; следующее, что я знаю, - на дюнах я оттиснул полукилометровое признание: ПЕРСЕЙ ЛЮБИТ АНДРОМЕДУ. На четырех последних буквах я пошел со своим объявлением под откос; все написанное до них ускользнуло из моего поля зрения и памяти; лишь добавив ЗУ, я вновь оказался на должной высоте, и до меня дошло, как запутал я все, что намеревался прояснить. Борясь с безразличием, я пожарился покамест еще немного на вершине дюны; я умирал - чего ж тут удивительного, что мое SOS переросло из саморекламы в амфисбенское граффити. Но я же был прирожденным корректором и таковым бы, наверное, и умер, - пока я смотрел на то, что написал, с правого поля песчаной страницы, куда я, собственно, двигался, налетел свежий восточный ветерок и засыпал то У, на котором я остановился. Воспользовавшись его подсказкой, я стер все имя целиком, потерялся в зазмеенном пространстве между дополнением и глаголом, продолжал стирать, стирать все подряд, приговаривая - совсем свихнулся - про себя: больше никаких ЛЮБИТ, больше никаких ЛЮБ, сотри с доски все свои старые заблуждения - и себя тоже, убери и себя, все-все. Но к этому времени я забыл, кто я такой, заблудился уже во втором пробеле, который в первоначальном моем наброске был первым: я допресмыкался до последней буквы подлежащего и, покрытый пеной, падая в обморок, в безумном броске оставил над ней змеящийся росчерк…

- И это все, что ты помнишь? - спросила Каликса.

- Так все и было, покуда я не очнулся здесь, на небесах, посреди рассказа о моей жизни. Может, тебе будет приятно, если я еще раз поцелую твой пупок?

- Рискни!

Я зарделся и послушался. Вот как это произошло:

спустя неведомо сколько времени после того, как я умер, предположительно - под своим именем, я открыл глаза на ложе или алтаре - прямоугольнике из затканного золотом бархата с подушками, чтобы добыть пурпур на которые пришлось извести немало сидонских улиток, - расположенном более или менее в центре мраморной комнаты; она, стартуя от моей левой ноги, раскручивалась широкой спиралью на манер раковины тритона, сквозь которую Дедал продел для Кокала нитку, и, обогнув кровать, исчезала из поля зрения. На ее стенах изгибались рельефно вырезанные сцены, каждая минимум в полтора раза превышала в ширину свою предшественницу; числом их было семь, после чего комната терялась из виду; сцены эти, как я увидел, полностью придя в себя, изображали в гипсе отдельные сюжеты из моей юности - те, на которых приятнее покоиться прояснившемуся глазу. Первая, ничуть не шире кровати, одесную изножья которой она отпочковывалась, показывала заточенную из противозачаточных соображений моим самонадеянным дедушкой Акрисием в медную башню Матушку Данаю, дабы не понесла она сына, которому на роду написано… и т. д.; сам Дедуля с бабушкой Аганиппой нежно оглаживал во дворе лошадей, знать не зная и ведать не ведая, что наверху у них за спиной Зевс златодушно проливается на их безысподнюю дочку, награждая ее мною. Колонна отделяла это панно от следующего по левому борту: Акрисий рассудил, что история, рассказанная моей мамочкой, сплошной обман, обозвал меня ублюдком своего братца-близнеца и пустил и сосущего, и сосомую плыть по лону вод в обитом медью ящике; сцена, собственно, представляла берег одного из Киклад, Серифа; тут же был изображен и юный Диктис со своей сетью; он выудил нас, открыл сундук и замер с открытым ртом при виде сладкокормной Данаи - в коллекционном, несмотря на морскую болезнь, состоянии. На заднем плане виднелся дотошно скопированный дворец брата Диктиса, царя Полидекта. Третий рельеф - на траверзе алтарного ложа и такой же длинный, как и оно, - показывал Самое; с колонной миновало двадцать лет; там, на Серифе, царь вожделел моей матушки и коварно воспользовался моей отроческой опрометчивостью, поручившись жениться вместо нее на ком-либо другом, если я исхитрюсь доставить ему в качестве свадебного подарка голову Медузы.

- Ты уверена, что там, в башне, привечала Зевса, а не своего дядюшку? - спросил я напоследок Данаю, поскольку она не скрывала, что девственности ее уже давнехонько лишил Прет, брат Акрисия.

- Мне было шестнадцать, - отвечала она, - но я могла отличить жестяной жетон от золотого ливня.

Мой отец, как она меня заверила, до колен промочил ее потоком драхм.

- И ты не хочешь замуж за царя Полидекта?

- За эту мелочь?

Итак, поручив Диктису оберегать ее, я по совету своей единородной сестрицы Афины отправился на Самое учиться жизни у искусства, ибо там на фресках в ее храме изображены были (и, следовательно, воспроизведены и здесь, в моем) все три Горгоны - змееволосые, свинозубые, сарычекрылые, меднокоготные, - из коих, как указывала моя полусестра, только средняя, Медуза, была смертной, обезглавливаемой и окаменяющей. Уже во владении булатным серпом, одолженным мне Гермесом, и полированным щитом Афины, я стоял, вслушиваясь - до чего пригожим послушником был я тогда - в ее непререкаемые инструкции. Меча и щита, говорила она, не хватит; одно влечет за собой другое; подобно тому как Медуза являлась необходимым условием матушкиного спасения, так и, чтобы убить ее, требовалась не только изворотливая стратегия Афины, но и дополнительные принадлежности, а именно: крылатые сандалии Гермеса - дабы доставить меня в Горгонвиль на дальней окраине Гипербореи, шлем-невидимка Гадеса - чтобы ускользнуть от сестриц змеедевы, и волшебная сумка-кибисис - спрятать ее голову, чтобы не превратила она все посмертно в камень. Но все эти принадлежности находились на хранении у стигийских нимф, местонахождение которых не было известно даже моей предусмотрительной сестрице; рассказать о нем могли бы лишь зловещие и сумрачные седые граи, но они ни за что этого не сделают.

Первой моей задачей, отчетливо представавшей на четвертой панели, было поспешить с Самоса на гору Атлас, где - лицами наружу, спина к спине, плечо к плечу - восседало на своих тронах, словно середины стороны в треугольнике, неразлучное семейное трио. Чтобы произвести разведку, я схоронился за кустом шиповника неподалеку от ближайшей вершины оного треугольника (каковой случилось быть между жуткой Дино и жалящей Пемфредо) и вскоре вывел, что касается владеемых ими на паях единственного глаза и зуба, обычный способ их циркуляции. Предметы эти шли справа налево по кругу, сначала глаз, потом зуб, потом ничего, придерживаясь своего рода ритма,- примерно следующим образом: скажем, Пемфредо, слепая и немая, сидела сложив руки на коленях, пока Дино справа от нее пристраивала глаз ровно на столько мгновений, сколько требовалось, чтобы просканировать свой сектор, а Энио, от нее слева, вставляла зуб, чтобы успеть сказать "Ничего". Потом правой рукой Пемфредо забирала глаз из левой руки Дино, засовывала его на место и вглядывалась, в то время как Дино брала правой рукой зуб из левой руки Энио, вставляла его, чтобы сказать "Ничего", и передавала Пемфредо, которая передавала глаз по кругу Энио, вставляла зуб и говорила "Ничего". Таким образом, за наблюдением следовал отчет, а за отчетом - размышление; за тем исключением (как я узнал чуть позже), что при малейшей тревоге каждая из седых леди могла затребовать, толкнув соседку плечом, находившееся у любой другой из них. Ибо, уловив этот цикл, я по аккуратной спирали придвигался все ближе и ближе, следя, чтобы глаз оставался все время на корме, в вершине между диктором и мыслителем,- пока под ногу мне не попался камешек: тут же слепая на тот момент Энио в противоход протянутой к Пемфредо за глазом руке отоварила Дино и выручила к тому же и зуб! Я рванулся направо от нее, по направлению к Пемфредо, - в тот самый миг, когда она схватила орган; к тому времени, когда она, вставив зуб, крикнула: "Что-то!" - Пемфредо услышала, что я уже у самых ее ног, и дала подзатыльник Энио, чтобы получить от нее глаз, одновременно потянувшись вправо за полагающимся ей по очереди зубом. Не в состоянии ответить, что она вернула зуб Энио, Дино отмахнулась и туда, и сюда; с двух сторон охоженная Энио протянула руки крест-накрест, отдавая Пемфредо глаз, а Дино - зуб; я нырнул между шипов к центру, все толкали друг друга; глаз и зуб рывками неслись по кругу в противоположных направлениях, но их никак не удавалось приладить, прежде чем с обеих сторон следовал очередной запрос. Проворно сунув в какой-то момент правую руку между Дино (одесную) и Энио (ошуюю), я перехватил передачу глаза; теперь уже не составляло особого труда, когда Пемфредо попыталась было укоренить на привычном месте в десне зловещий резец, просто перегнуться через ее плечо и его у нее вырвать. Панель изображала, как я триумфально вскидываю вверх руки со своими трофеями, в то время как убивающиеся граи тщетно бьются, трепыхаются, приквакивают, словно цапли-калеки.