В течение трех лет мой живот был предметом всех разговоров и всех ссор. Все следили за моим цветом лица, моим питанием, моей походкой, моими грудями. Я даже застала свекровь, когда она перетряхивала мои простыни. Уж конечно, моя вода не могла их запятнать, ведь источники иссякли, не успев даже пробиться.
Ребенок! Мальчик! Одни эти слова порождали у меня желание детоубийства. После трех месяцев замужества меня заставили пить настои горьких трав, глотать мочу, перешагивать гробницу святых, носить амулеты, сделанные фкихами,[18] чьи глаза были сожжены трахомой, и мазать живот тошнотворными декоктами, от которых меня рвало до желчи под фиговым деревом в саду. Я возненавидела свое тело, отказалась мыть его, не делала больше эпиляцию, не пользовалась духами. А ведь девочкой я без устали перебирала хрустальные флакончики тети Сельмы, мечтая, как стану мазать себя розовой водой и мускусом — от волос до самого тайного женского местечка, — когда вырасту большой, как тополь.
А еще мне приходилось работать, как ишаку. От восхода до заката. Готовить. До ненависти к запаху и вкусу пищи. Чахнуть и гнить, тогда как молодые жены веселятся на праздниках, бегут в поля встречать весну, доходят до первых песчаных дюн и играют на обратном пути в залитых солнцем садах.
Мать, которую я иногда навещала, превратно понимала причину моего уныния. Она думала, что я пришла в отчаяние, оттого что никак не могу забеременеть, и сетовала на мое «ленивое чрево». А Найма только молча и крепко обнимала меня. От нее пахло счастьем, наглым и пряным.
Как то раз моя сестра не стерпела и воскликнула, гневно сверкая глазами:
— Это он виноват! Ты не первая его жена и будешь не последней. Он может хоть сто девчонок лишить девственности, никогда у него не родится сын. Так перестань же сокрушаться сердцем и чревом.
Я взорвалась:
— Я не хочу ребенка и ни за что не забеременею!
— Значит, ты это нарочно!
— Нет! Я не сопротивляюсь, вот и все.
— Ты что-то скрываешь. Твой муж, он… нормальный?
— Что это такое — нормальный? Он влезает на меня. Спускает. Слезает. Конечно, нормальный!
Найма наконец все поняла и жалко пробормотала:
— Тогда сделай что-нибудь, чтобы тоже свое получить. Знаешь, удовольствию можно научиться.
Слово было сказано, и несколько секунд царила тишина. Впервые Найма говорила о делах любви без обиняков. Но она, кажется, забыла, какой была моя первая брачная ночь, как отвратительно было первое соитие.
Я ни разу не получила своей доли удовольствия. Хмед, отчаявшись, решил, что мой живот никогда не округлится, и больше не трогал меня. Его сестры быстро догадались о раздоре и стали мучить меня злыми шутками и бранью: «Ну что, бесплодная, Хмед тебя больше не хочет? У тебя, наверное, дырявое влагалище, семя не удерживает!» Или: «Если у тебя низ такой же кислый, как рожа, неудивительно, что муж от тебя сбежал». Я не однажды уходила к матери, но через неделю она твердой рукой выставляла меня за дверь: «Тебе здесь больше не место. У тебя есть свой дом и муж. Прими свою судьбу, как все мы».
Что это значит — «все мы»? Ее что, мой отец тоже насиловал, брал против ее склонности и против воли?
— Я не хочу принадлежать к племени бросовых женщин, увечных сердцем и лоном, как египтянки, тетя Сельма! Я так и сказала Найме, и она не возразила. Она даже помогла мне бежать.
Тетя Сельма зажгла пятую сигаретку за утро и бросила на меня взгляд из-под полуопущенных век, властно подняв при этом указательный палец:
— Ну вот ты и избавилась от старого козла, который пердит в постели вместо того, чтобы тебя удовлетворять. Да простит Бог слепцов, которые отдали тебя этому импотенту. Есть кое-что в твоем рассказе, к чему можно придраться. Но время терпит. Мы об этом еще поговорим спокойно. А теперь отдохни. Наберись сил. Забудь.
И она сразу же спросила:
— Скажи-ка, откуда ты знаешь того парня, что привел тебя вчера сюда?
Я рассказала ей все, как было, и она, наверное, сочла мою историю правдой о первом «приключении» в Танжере. Она погасила сигарету о ножку жаровни:
— Пари держу, что он сегодня же вечером придет сюда и станет бродить вокруг дома! Кот не пропустит лакомый кусочек!
Мне хотелось помыться, и я сообщила об этом тетушке. Она поставила тазик с водой греться на керосиновый примус, который свистел и шипел, пока длинный тошнотворно-желтый огонек не стал голубым, а потом ярко-алым. Потом она отнесла лохань в кухню.
— Сегодня помоешься здесь, но скоро я поведу тебя в баню. Вот увидишь, ее не сравнить с тамошними мавританскими банями.
Слово «тамошними» прозвучало с презрением, которое прошедшие годы так и не смогли стереть. Наверное, после дяди Слимана тетя Сельма сохранила рану в сердце.
Потом она показала мне туалет, находящийся в углу двора:
— Два дня у тебя будет запор, как обычно на новом месте, но ты, по крайней мере, знаешь, где облегчиться. И не обращай внимания на большую крысоловку в углу. Ненавижу крыс, чтоб Аллах их за хвост подвесил! Ночами они вылезают из сточных канав, чуя запах сыра. Вот я и воздаю по их же грехам!
Оказавшись в горячей воде, я впервые за долгие месяцы ощутила легкость и полноту жизни.
Я закрыла глаза, руки боязливо коснулись плеч и бедер.
Вода весело зажурчала в дельте паха, кончики грудей напряглись под прохладным касанием воздуха.
Тетушка Сельма не ошиблась насчет моего проводника. Он приходил не один раз, а пятьдесят, шагая по улице сначала бодро, а потом все более понуро. Он не отступал, пока лалла, взятая измором, не открыла ему дверь, пока он не застыл, неловкий, в феске набекрень, посреди двора, замощенного мрамором, голубые жилки которого я любила рассматривать в часы неопределенных мечтаний.
— Чего ты от нас хочешь? — спросила она. — Ты взялся проводить мою племянницу, и тебя щедро отблагодарили. Но это не причина для того, чтобы торчать перед моим домом, как аист на болоте, на глазах у всего квартала. Ты, что ли, думаешь, здесь у нас публичный дом?
Он густо покраснел, и я увидела, озадаченная, что тетушка Сельма, при всей своей городской утонченности, могла, разговаривая с мужчинами, быть грубой, когда хотела.
— Я серьезно говорю! Приходишь сюда, шляешься, бродишь вокруг дома! Показать себя хочешь? А что дальше? Здесь живут почтенные люди. Ты, докер, одно должен понять: нам здесь мужчина не нужен. Тем более уличный хулиган.
Две секунды он переминался с ноги на ногу, потом выпалил:
— Я пришел просить руки бинт эль хассаб вен насаб…[19]
Она перебила его разгневанно:
— Бинт эль хассаб вен нассаб никто замуж не выдает! Уходи! А ну, живо, убирайся!
— Но я хочу жениться на ней по закону Бога и его Пророка!
— А я этого не хочу! Ее родители послали ее сюда отдохнуть, а из-за тебя о ней пойдет дурная слава, она ведь ничего не знает о Танжере!
Он поколебался.
— Я хочу услышать это от нее самой.
— Что ты хочешь услышать?
— Хочу, чтобы она сама сказала, что я ей не нужен. И перестаньте на меня орать, а то я проломлю вам голову пестиком от той ступки, которую вы поставили сушиться в углу, слева от меня.
Сельма поперхнулась. Я убежала в кухню, вдвое согнувшись от хохота. Этот плут не испугался надменного вида моей тетки, и мне это понравилось. Когда я вернулась во двор, я увидела, как они серьезно обмениваются односложными репликами. Я почувствовала себя лишней, ушла и заперлась в комнате напротив, которая была отведена мне две недели назад. Чтобы отвлечься, я пересчитала плитки на полу от кровати до двери и попыталась сравнить их с коричневыми ромбами, идущими по диагонали.
Ужин был недолгим и прошел в молчании. Я не понимала, как можно приготовить из рыбы королевское рагу, приправив ее всего-то несколькими оливками и кусочками засахаренного лимона.