Изменить стиль страницы

День очень подходил для похорон: серое небо и облака, казалось, тоже скорбили вместе с нами. Дул легкий ветерок. Все наши рабочие и слуги шли в молчании.

Как только процессия тронулась, я увидела стаю ласточек, метавшуюся в небе, они повернули к лесу, будто хотели спастись от этого потока горя.

Мама начала тихо плакать. Папа с серым лицом стоически сидел, глядя вперед, с опущенными вдоль тела руками. Я положила свою руку на мамину. Эмили и священник сидели в другом углу экипажа напротив нас, не отрывая взгляда от своих Библий.

Только увидев, как гроб с Евгенией подняли и понесли к могиле, я осознала, что моя сестра – мой самый лучший друг – уходит от меня навсегда. Папа, наконец, крепко обнял маму, она оперлась на него и уткнула голову ему в плечо в то время как священник читал последнюю молитву. Услышав слова «и обратится в прах…», я разрыдалась так сильно, что Лоуэла вышла вперед и обняла меня. Мы плакали вместе. Когда все было кончено, похоронная процессия медленно удалилась от могилы. Доктор Кори подсел к маме с папой в экипаж, чтобы утешить маму. Мама была без сознания, ее голова была запрокинута, глаза закрыты. Экипаж привез нас к дому, где Лоуэла и Тотти помогли ей выйти и подняться по ступенькам в комнату.

Весь остаток дня люди то приходили, то уходили. Я оставалась в гостиной, принимая соболезнования. Я видела, что когда они приближались к Эмили, то чувствовали себя неловко. Похороны всегда тяжело воспринимаются людьми, и Эмили должна была хоть немного облегчить их переживания. Им больше хотелось поговорить со мной. Все они говорили одно и то же: я должна быть сильной и поддерживать маму, и как милосердно окончились страдания бедняжки Евгении.

Нильс был очень заботлив, принес мне немного поесть и оставался рядом почти весь день. Каждый раз, когда он приближался ко мне, Эмили свирепо глядела из угла комнаты, но меня это не беспокоило. Наконец нам с Нильсом удалось отделаться от посетителей и выйти на улицу. Мы прогуливались вокруг западной части дома.

– Это неправильно, что такая милая девочка, как Евгения, должна умирать такой молодой, – наконец произнес Нильс. – И мне все равно, что там священник говорил у могилы.

– Смотри, чтобы Эмили не услышала твоих слов, а то она приговорит тебя к пребыванию в аду, – пробормотала я. Нильс засмеялся. Мы остановились, глядя в сторону фамильного кладбища.

– Мне будет очень одиноко без моей маленькой сестренки, – сказала я. Нильс ничего не сказал, нежно сжал мою руку.

Наступил вечер. Темные тени тянулись по аллеям. На небосклоне появился просвет между облаками, можно было увидеть иссиня-черное звездное небо. Нильс обнял меня. Казалось, так и должно быть. Потом я уткнула лицо в его плечо. Так мы стояли, молча глядя на Мидоуз, два подростка, смущенные и ошеломленные сочетанием красоты и трагедии, силой жизни и силой смерти.

– Я знаю, ты скучаешь по своей сестре, – сказал Нильс, – но я сделаю так, чтобы ты не была одинокой, – пообещал он, и поцеловал меня в лоб.

– Так я и думала, – услышали мы голос Эмили и, повернувшись увидели, что она стоит позади нас. – Я так и знала, что вы будете заниматься этим даже в такой день.

– Мы не сделали ничего плохого, Эмили. Оставь нас в покое, – отрезала я, но она только улыбнулась. Эмили повернулась к Нильсу.

– Глупец, – сказала она. – Она только отравит тебя, как она отравила все и каждого, кто соприкоснулся с ней со дня ее рождения.

– Это ты отравляешь все вокруг, – ответил Нильс. Эмили покачала головой.

– Ты заслуживаешь то, что имеешь, – резко ответила она. – Ты заслуживаешь все те страдания и лишения, которые она тебе принесет.

– Убирайся от нас! – приказала я. – Убирайся, – я наклонилась и подняла камень, – или я, клянусь, брошу в тебя камень. Я сделаю это, – сказала, поднимая руку.

Реакция Эмили поразила меня. Она без колебаний сделала шаг вперед, и в ее глазах ни на йоту не было страха.

– Ты думаешь, что можешь причинить мне вред? Вокруг меня крепость. Моя преданность Богу построила крепкие стены, чтобы оградить меня от тебя. Но ты, – сказала она, поворачиваясь к Нильсу, – у тебя нет этой защиты. В этот самый момент пальцы зла уже окружили твою душу. Но у Бога есть милосердие к тебе, – заключила она и повернулась, чтобы уйти.

Глава 8

Мама становится чужой

После кончины Евгении дом на плантации становился для меня все мрачнее и мрачнее. И тому была одна причина: я больше не слышала, как мама, встав рано утром, отдает распоряжения горничным, чтобы те убрали портьеры с окон, не слышала ее пения о том, что людям как цветам, нужен солнечный свет, солнечный свет… ласковый, ласковый солнечный свет. Я не слышала ее смеха, когда она говорила:

– Ты не обманешь меня, Тотти Филдс. Никто из моих горничных на это не способен. Я знаю, вы все боитесь отдернуть занавески, потому что тогда я увижу как взметнувшаяся пыль пляшет в лучах света.

До смерти Евгении мама заставляла суетиться всю прислугу, дергать за шнуры занавесок, чтобы дневной свет мог проникать в дом каждое утро. Везде был смех и музыка и ощущение, что мир в самом деле просыпается. Конечно, в доме были закутки, которые находились слишком далеко от окна, чтобы до них доходил луч утреннего или полуденного солнца или даже свет от канделябра. Но когда моя маленькая сестренка еще была жива, я обычно проходила по длинным широким коридорам, не обращая внимания на тени, и никогда не испытывала холода или подавленности, потому что знала, она меня ждет, чтобы поздороваться, и ее лицо сияет улыбкой.

Сразу после похорон комната Евгении была вымыта, из нее убрали по возможности все, что напоминало о ней. Мама не выносила и мысли о том, чтобы просто посмотреть на вещи, принадлежавшие Евгении. Она приказала Тотти упаковать всю одежду Евгении в сундук, отнести его на чердак и запихнуть в какой-нибудь угол. До того, как личные вещи Евгении – ее шкатулка для украшений, расчески и заколки, духи и прочие принадлежности туалета – были упакованы, мама спросила у меня, не хочу ли я что-нибудь взять себе. Не то, что я не хотела их взять. Я просто не могла взять что-либо. В этот момент я была немного похожа на маму. Присутствие вещей Евгении в моей комнате еще больше терзало бы мое сердце.

Но Эмили неожиданно проявила интерес к шампуням и солям для ванны. Неожиданно ожерелья и браслеты Евгении перестали быть глупыми безделушками, предназначенными поощрять тщеславие. Она, как стервятник, спускалась в комнату Евгении и обыскивала комоды и шкафы, злорадно заявляя свои права на ту или иную вещь. С ухмылкой Эмили шествовала за мной и мамой; ее длинные худые руки нагружались книгами Евгении или другими вещами, которые когда-то были ценными для моей маленькой сестренки. Я хотела содрать улыбку с лица Эмили, как кору с дерева, чтобы показать всем, кто она на самом деле – зло, ненавистное создание, которое наслаждается чужим горем и болью. Но мама не возражала против того, что Эмили берет вещи Евгении. Для мамы это было то же самое, что убрать эти вещи на чердак: мама почти не заходила в комнату Эмили.

Скоро после того, как постель была убрана, ее комоды, шкафы и полки были опустошены, а занавески и портьеры задернуты, комната была опечатана и плотно закрыта, как могила. Я поняла по маминому взгляду в комнаты Евгении, что никогда больше ее нога не ступит в эту комнату. Больше всего она хотела бы не обращать внимания на эту комнату и все, что ее окружает, и, если это возможно было бы, то лучше, чтобы ее совсем не было.

Мама изо всех сил старалась прекратить эти страдания, стереть эту трагедию и чувство боли от потери. Я знала, что ей хочется запереть свои воспоминания о Евгении, так же как сундук. В своем желании мама зашла так далеко, что убрала из своей комнаты фотографии, где была изображена Евгения. Она положила одну маленькую фотографию Евгении на дно комода для одежды, а большие – разложила на дне шкафов. Если я вдруг упоминала Евгению, мама обычно закрывала глаза, зажмуривалась и, казалось, что она страдает от невыносимой головной боли. Уверена, что она также затыкала уши и ждала, пока я не прекращу этот разговор, и затем продолжала заниматься тем, чем была занята до этого.