Изменить стиль страницы

– Я – хочу – его – видеть, – недовольным тоном повторил Вейн, как ребенок, выделяя каждое слово. Многие считали, что он уже выжил из ума, но Пентекост отлично знал, что это не так. Вейн оставался величайшим актером, даже в таком преклонном возрасте. Он вполне мог заставить людей считать себя дряхлым и выжившим из ума, лишь бы добиться своего; особенно часто он прибегал к этому, когда знал, что ему будут перечить.

– Это ужасно! – сдавленным голосом произнесла леди Вейн, прижимая салфетку к глазам. – После всех хлопот об этом глупом обеде… после всего, что я вынесла за последние недели… ты мог бы сейчас по крайней мере из приличия не напоминать мне о ней.

– Я просто выразил желание увидеть ее портрет. – Силы, казалось, вновь оставили Вейна. На мгновение Пентекост подумал, что Вейн готов уступить супруге, но старик собрал остаток сил и упрямо затряс головой, сердито сверкнув глазами. – Я хочу, чтобы его повесили в моей комнате, – сказал он. – Так, чтобы я мог его видеть. Немедленно. – Он обращался с приказом к Пентекосту, а не к леди Вейн, отлично зная, что она ни за что не выполнит его желание, а Пентекост, пусть и с неохотой, все же сделает, как он велит.

– Да делайте что хотите, вы оба, черт бы вас побрал! – воскликнула леди Вейн. – У меня от вас разболелась голова! – Она скомкала салфетку, швырнула ее в сторону Вейна и, выскочив из-за стола, в слезах выбежала из комнаты, с грохотом захлопнув за собой дверь.

Вейн посмотрел на салфетку, угодившую в тарелку с пудингом.

– Великолепно! – сказал он, тихо усмехнувшись. – Если бы она так же хорошо играла на сцене!

Пентекост послал дворецкого за портретом, а сам закурил. Леди Вейн была ярой противницей курения и не выносила табачного дыма в своем присутствии. Фелисия Лайл курила непрерывно, и ее смерть напугала Вейна настолько, что он навсегда отказался от сигарет.

– Робби, ты чертовски непорядочно поступил, – с укоризной сказал Пентекост.

– Ради Бога, Гиллам, если человек, умирая, не может сделать то, что он хочет, то когда ему еще удастся это сделать? – Вейн опять начал дышать прерывисто; его голос упал до шепота, так что Пентекосту, стоявшему рядом, пришлось наклониться, чтобы разобрать, что он говорит.

Гилламу было ясно, что решение Вейна спуститься к обеду было не только его промахом на семейном фронте – это было и слишком большой нагрузкой для его организма. Доктора беспокоились о состоянии его сердца и легких, давно предсказав, что они могут отказать в любой момент. Сейчас Пентекост ясно видел, что прогнозы врачей на сей раз могут сбыться.

– Робби, – сказал он, – мне кажется, нам следует позвать медсестру. Тебе надо подняться в свою комнату и отдохнуть.

Вейн слабо покачал головой, но было видно, что сейчас его возражение не стоило принимать всерьез. Он спустился к обеду в столовую, как того и хотел, еще раз показав леди Вейн силу своего характера, но теперь, почувствовал Пентекост, его друг хотел как можно скорее вернуться в постель.

– Зачем? – спросил Гиллам, нажимая кнопку звонка, чтобы вызвать медсестру. – Зачем сейчас приносить этот портрет?

Глаза Вейна затуманились. Казалось, ему было также тяжело сосредоточиться, как и дышать. Он медленно обвел взглядом столовую, как будто не помнил, где находится, и его внимание привлекли цветы.

– Она любила цветы. Их всегда было множество вокруг. В доме. В саду. Знаешь, в Голливуде в тот год, когда Лисия получила «Оскара», у нас был садовник-японец. Она была счастлива, как жаворонок в небе, болтала с садовником о цветах, хотя они не понимали ни слова из того, что говорил каждый из них.

– Счастлива? В Голливуде? В 1939 году? А я думал, что именно тогда у нее впервые помутился рассудок?

– Это случилось позднее, – раздраженно сказал Вейн. – Кажется, в Сан-Франциско. – Он замолчал. Казалось, что он спит, только глаза его оставались открытыми. У Пентекоста возникло опасение, что он умер, но тут Вейн взглянул на него с таким видом, как будто не ожидал его здесь увидеть. – Я любил ее, – задумчиво произнес он, – и по-прежнему люблю. И всегда буду любить. Когда-то я дал ей слово. – Он издал странный звук, похожий на смех. – Не уверен, что это не было своего рода заклятием. Любить человека до самой своей смерти, даже когда его уже давно нет в живых. Думаю, ты не выбрал бы такое по собственной воле, верно?

– Вероятно.

– Тебе повезло, приятель. Во всяком случае, я хочу еще раз увидеть ее лицо прежде, чем меня не станет, только и всего. Понимаешь, я должен это сделать. – Он закрыл глаза. – Слаб как котенок, – пожаловался он. – Где эта чертова медсестра?

Она появилась с выражением лица, которое ясно давало понять, насколько она осуждает поведение своего пациента. Вместе с Пентекостом они кое-как подняли Вейна со стула и перенесли его в кресло-каталку. И дело было вовсе не в весе больного – он был легким как перышко, – просто его тело казалось настолько вялым и хрупким, что за него было страшно взяться.

Остальное Пентекост предоставил медсестре. Ему казалось, что везти Вейна в каталке было все равно, что перевозить труп – труп человека, которого он любил и которым восхищался.

– Я велел повесить одну картину в комнате лорда Вейна, сестра, – сказал он.

Медсестра фыркнула, как будто хотела сказать, что им повезет, если лорд Вейн доживет до того, чтобы увидеть эту картину, и быстро покатила каталку по коридору, в конце которого дворецкий уже открыл дверцу небольшого лифта. Несмотря на упорное сопротивление Вейна, лифт появился в доме вскоре после его первого сердечного приступа, когда всем, кроме него самого, стало ясно, что он уже никогда не сможет подняться по лестнице пешком.

Иногда Пентекосту приходила в голову мысль, что если Вейн когда-либо и надеялся на счастливый брак с нынешней леди Вейн – а он определенно должен был питать такую надежду, иначе зачем он женился? – то он сам обрек его на провал в тот день, когда решил сохранить этот дом.

Гиллама всегда удивляло, как леди Вейн могла жить в доме, где все напоминало о ее предшественнице – ведь это был тот самый знаменитый дом, купленный Робертом и Фелисией вскоре после войны, их подарок друг другу, их семейный очаг, обустройством и оформлением которого Фелисия занималась не один год.

Гиллам Пентекост наклонил голову – его высокий рост мешал ему свободно проходить через дверные проемы из комнаты в комнату – и отправился проверить, успели ли достать с чердака картину и повесить ее в спальне Вейна.

– Я не могу понять, какую власть эта женщина имеет над ним даже сейчас, после стольких лет, – пожаловалась леди Вейн. Она «отдыхала» у себя в спальне, закрыв глаза влажным полотенцем – первый признак начинавшейся мигрени, от которой она страдала в последние годы.

Пентекост сочувственно покачал головой.

– Я могу вам чем-нибудь помочь? – осведомился он, хотя точно знал, что ничего не мог для нее сделать. Бедная женщина была измучена долгими неделями медленного разрушения остатка здоровья Робби, и самое лучшее было оставить ее в покое и дать возможность заснуть, если ей это удастся. Гиллам осторожно закрыл за собой дверь и пошел дальше по коридору к спальне Робби.

Он тихо открыл дверь, стараясь не шуметь вошел и на мгновение задержался у порога.

В комнате стояла тишина; тяжелые шторы не пропускали тусклый свет зимнего английского дня. Единственная лампа на прикроватной тумбочке освещала лицо Робби. Его глаза были закрыты. Белая пластиковая кислородная маска, выглядевшая весьма неуместной в комнате, декорированной в более утонченном веке, сейчас закрывала нижнюю часть его лица.

Заботясь, как всегда, о сценических эффектах, Робби много месяцев назад решил, что он умрет в своей собственной постели в комнате с потолком, расписанном еще в восемнадцатом веке нимфами и херувимами, веселящимися на свадьбе Вакха. В викторианскую эпоху потолок был признан непристойным, и его закрасили белой краской; потом, потратив большие деньги, Фелисия Лайл восстановила его в прежнем виде. Сейчас яркие краски торжествующей плоти опять выглядели непристойными, контрастируя с бледной кожей и прерывистым дыханием человека, лежащего на кровати.