Парень попятился, увидев вскинутое ружье. Сухо щелкнул выстрел бездымным порохом, прерывая мучения подранка, Женька двинулся на парня:

— Ну-ка, покажи свой дробомет.

Он выбросил патрон, перехватил ружье за ствол, с силой ударил по комлю столетнего кедра. Приклад отлетел, жалобно звякнула выпавшая пружина. Парень каким-то осевшим голосом пробормотал:

— Ты чё, Жень, ты чё это?

— Не понял? Спроси охотников — просветят. За ружье расплачусь, как вернемся, а пока собирай грибы и шишки.

Сделав нам знак, Женька зашагал в тайгу. Заговорил он снова нескоро:

— Дед мне рассказывал, будто бы давно, когда люди жили охотой, они, перед тем как убить зверя, молили простить их. А убив, вырезали его фигурку из камня или дерева — как бы возвращали природе ее утрату. Если бы в то время кто-то вздумал потешаться над раненым зверем, тем более мучить — такого сожгли бы на костре в жертву оскорбленным богам охоты.

Пристально посмотрев на нас, спросил:

— Думаете — дикость? Нет, закон бережливости и уважения к тому, что кормит. Такие законы рождает вековой опыт. Вот у остяков и тунгусов есть легенды о жадных охотниках, и все они кончаются одинаково: хапугу настигает смерть, когда звери, птицы и рыбы начинают от него скрываться…

Ночлег устроили посреди поляны в сухом бору. Ровно и жарко горела нодья, в костре пеклись рябчики, по таежному рецепту закатанные с перьями в сырую глину, и текли удивительные охотничьи истории, записанные маленькими зарубками на прикладе Женькиного ружья. Большая луна наполняла лес ворохами желтого пушистого света, сухая листва была нашим недремлющим стражем, выдавая малейшее движение за чертой поляны. Растревоженные рассказами, мы с Сашкой при каждом шорохе беспокойно вздрагивали, Женька посмеивался:

— Не бойтесь, парни, медведь сейчас от жира на ходу спит, а рыси и росомахи мелковаты за нами охотиться.

Лишь однажды, оборотясь на хруст, летчик долго всматривался в черные тени деревьев, произнес: «Странно», однако ничего больше не добавил.

Усталость и сытный ужин наконец взяли свое. Завороженный мерцанием огня и голосом рассказчика, я незаметно погрузился в теплую оранжево-зелёную тьму, простроченную черным неясным следком тревоги, и так же сразу проснулся, когда тревога вдруг расплеснулась темным холодом и пронзительным криком. Висела звенящая таежная тишина; нодья, выгорев, едва светилась красноватыми углями. Где Женька?.. Что-то замелькало среди ближних деревьев, взмыло в лунных лучах над поляной, и тот же рваный крик, похожий на лешачий смех, рассыпался по тайге.

— Буди Сашку, — отчетливо прозвучал рядом Женькин голос.

Незнакомым прежде чувством я вдруг уловил присутствие чужого там, где черные тени деревьев врезались в вороха зловеще-золотистого света луны и над ними носилась бородатая неясыть, ночная хозяйка таежных сибирских равнин.

— Эгей! — крикнул Женька в лесной мрак. — Чего крадешься, выходи на поляну, поговорим…

Лес затаенно молчал. Женька щелкнул курком.

— Выходи или картечи слопаешь!

Отчетливые шаги человека поспешно удалялись в тайгу.

До утра мы не сомкнули глаз. Было ясно, что добрый человек не станет подкрадываться к спящим у костра людям. Ночного гостя выдала сова, разбудившая нас остерегающим криком.

На восходе стена деревьев расступилась перед нами: за поблекшей луговиной и полоской желтого песка лежала огромная бледно-голубая линза, вытянутая в сторону заката и по дальним краям оправленная в малахит сосняков и кедровников. Где-то там из Светлого озера выбегала речка, зеленая до самого дна, и в заводях ее, под коврами из опавшей листвы, нас дожидались окуни, язи и таймени.

Женька нетерпеливо повел нас к зимовью. Брусничные поляны были осыпаны темным рубином, и за нами тянулись влажные, словно вы кровавые, следы. Лениво вспархивали из-под ног сытые рябчики и тетерева; ожиревшие бурундуки удивленно таращили на нас осовелые глаза; лишь серые белки с обычным проворством носились в кронах, да колонок мелькал в буреломе огненной молнией. Старший на ходу отдал приказ:

— За выстрел ближе одного километра от зимовья виновник до конца похода лишается права охоты. Уяснили?

Мы согласно кивнули: ночное происшествие было свежо в памяти, и нам не следовало отпугивать лесных стражей, которые теперь отовсюду приглядывались к нам. К избушке подходили открыто, спокойно разговаривая, стараясь показать, что не принесем в окрестный лес вражды и страха.

Промелькнули три дня на берегах Светлого озера, полного рыбы, в диких нетронутых кедрачах, изобилующих зверем и птицей. А когда возвращались, завернули к шишкарям и застали их бригаду в тревоге. Оказалось, ночью на двух наших знакомцев напал укрывшийся в тайге бандит, завладел ружьем и тяжело ранил парня, с которым у Женьки вышла стычка. Раненого с его напарником отправили на моторке в больницу, и мы тогда не узнали подробностей из первых уст. Может быть, те двое оказались слишком беспечными в тайге, работая вдали от бригады? Или не умели слушать лес, в котором выросли? Скорее всего, умели, но азартный и жадный стрелок, паля во все, что бегало и летало вокруг их становища, далеко разогнал тех, кто мог бы глухой ночью разбудить людей тревожным криком и предостеречь от опасности…

Вот опять ухнула сова за Хопром, будя осенний лес. Может быть, это о нас, затаившихся у потухшего костра, разносит она вести? Старайся, глазастая, — какие ни есть, мы все же охотники. Ты, как всегда, не ошиблась…

НА ОДНОЙ ТРОПЕ

С какой же поры стал я находить тихую долгую радость в воспоминаниях о несостоявшемся выстреле, который мог оказаться вернейшим? И в ту последнюю ночь на Хопре было жаль, что накануне вечером пропустил стаю пролетных вальдшнепов — не знал, открыта ли на них осенняя охота в здешнем краю. Но с этим сожалением становилось уютнее от простой мысли: где-то в черном осеннем небе стремительно и неслышно скользит сейчас к югу стайка теплых, похожих на веретена птиц, и маленькие сердечки их не сжимаются в ожидании гремящей молнии, прорезающей ночь, не мучает их пронзительная тоска об исчезнувших сородичах и не шарахаются они от каждого темного куста. А потом, на рассвете, упадут, усталые, в поределую березовую рощу, и для охотника лес наполнится новым значением, оттого что в нем, среди палой листвы и сухих трав, чутко затаятся пестрые длинноклювые и темноглазые лесные кулики.

Самую жестокую бессонницу прогоняют думы о том, что на кромке зеленого плавуна, посреди осоки, спокойно прячет голову под крыло селезень, случайно разминувшийся с зарядом моего ружья, и заяц, ушедший на последней охоте от нашего молодого гончака, крадется с дневки к неубранному капустному полю, а рысь, не убитая лишь потому, что в момент нечаянного столкновения в лесу мое ружье оказалось разряженным, подстерегает его, распластавшись на поваленном дереве.

Лютой зимой, в тайге, оглохшей от ледяного безмолвия и ружейного треска раздираемых морозом деревьев, бывает теплее, когда воображаю зеленые сны медведей в тесных берлогах и березовые грезы тетеревов в снеговых лунках, пытаюсь и никак не могу вообразить сны барсука в теплой замысловатой поре — того самого барсука, которого спас осенью от бродячей собаки, загнавшей его в силосную траншею. И весело вздрагиваю, мгновенно вообразив, как в снежной норе вздыбится рыжая шерсть лесного хоря от кровавого разбойничьего сновидения.

Не может быть человеку холодно и одиноко в самую злую непогоду, если она остается родной стихией для множества удивительных живых существ.

Но когда же, в какой день и час родился во мне этот второй, главный, охотник, для которого всего важнее не преследовать, а чувствовать вблизи дикую жизнь?..

На хоперском берегу удивительно хорошо вспоминается…

Однажды в конце ноября мы с приятелем тропили в бору зайцев. В эту пору сибирские холода редко набирают полную силу, морозные дни часто перемежаются оттепельными, с веселыми метелями, тихими и обильными снегопадами, с мягким шорохом ветра и веселым синичьим пересвистом в безмолвии лесов. И снег еще радостно бел, до синевы, он не скрипит, не визжит под ногой с пронизывающим душу враждебным ознобом, он лишь мягко похрустывает и пахнет холодным сладким арбузом. В такую пору охотник не усидит дома в свой выходной.