Изменить стиль страницы

По всем аппаратным правилам игры, ему проще всего было переложить на заместителя, он понимал, зачем я еду: начальник добр, он ничего не запрещает, но зам. свиреп, обычный расклад карт. Просчитал ли он что-то в уме, но, поколебавшись, назначил время.

И вот впервые я подъезжаю к этому зданию в Китайском проезде, где на последнем этаже — система пропусков и все такое прочее. В кабинете начальника Главлита Болдырева уже сидят двое: его заместитель и цензорша. Но не та, что приставлена к нашему журналу, та мала для такого разговора, а рангом повыше. И весь исчерканный красными и синими карандашами очерк Ржевской на столе. Подготовились.

И сценарий, надо полагать, расписан, роли распределены. А мне за недостатком опыта придется, как плотники говорят, «по месту» решать, как обстоятельства сложатся.

Но подали чай (хороший знак!), подали печенье в вазочке. У нас все — по рангу: кого — к пустому столу, кому подать чай и с чем.

Однако, разминка закончена, действие началось. Не помню уже фамилий тех двоих, кого спустили на меня. Вот так же, когда Любимов ставил нашу с ним пьесу «Пристегните ремни!», спущена была на нас свора испытанных бойцов.

Да, повторяю, надо быть снисходительным к нашим цензорам, воспитанным в страхе, служба у них тяжелая. Но это — на отдалении, когда не соприкасаешься, не видишь их лиц. Как они меня рвали с двух боков, как зажигались друг от друга! Еще она не кончила, он нетерпением горит. И какой гнев благородный, как искренни оба.

— Вы посмотрите, как она Сталина подает! Не забудем — восемьдесят шестой год, о гласности, по сути дела, и речи нет. После Хрущева, который приказал вынести Сталина из мавзолея и сжечь, но и сам, испугавшись под конец своей смелости, заявил, что во всем он — ленинец, а в том, что касается литературы, — сталинец, после него — восемнадцать лет брежневского царствования, и Сталину уже установлен памятник у кремлевской стены. Помыслить тогда было невозможно, что мальчишка-пэтэушник специально приедет в Москву, перелезет через ограду и стальным прутом отобьет каменному Сталину нос и не будет за это судим. Впрочем, нос уже восстановлен.

— Вы — фронтовик! С именем Сталина мы шли в атаку!

Это они-то шли? Он шел? Но я киваю глубокомысленно, я как бы соглашаюсь с правомерностью подобных чувств. Мне важно понять, на испуг берут или у них такой пункт в инструкции восстановлен. А может, он и не исчезал? Тогда они стеною каменной ограждены. Я отхлебываю чай, и вспоминается мне вдруг фраза чеховской госпожи Мерчуткиной: «Нынче кофий пила без всякого удовольствия…» Без удовольствия, без удовольствия… Но на душе все же легче: слишком уж гневливы, сильному достаточно тихо сказать.

— А Жуков как у нее представлен! Человек, имя которого войдет в историю, приглашает ее приехать к нему, а у нее, видите ли, путевка в санаторий, она не торопится. Да кто она в сравнении с ним!

И ведь — искренни, вот что самое интересное — искренни!

Имя опального маршала Жукова они вымарывали отовсюду, упоминания о нем не допускали, и они же теперь готовы за него жизнь положить. Это даже не ложь, это высшее нечто. Когда самим себе отвыкают говорить правду, нет страшней такой лжи.

И для таких людей нет ничего святого.

Я понял, вот он момент, когда надо встать да воспылать гневом праведным: а вам какое дело, поехала она в санаторий или не поехала? Это что, тоже входит в обязанности цензуры? Да выйти, да дверью хлопнуть. Пусть посидят да поглядят друг на друга, знают, что перебрали. Я бы это сыграл, это бы я смог. До войны, в Воронежском авиатехникуме, где я год учился на втором курсе самолетно-монтажного отделения, прежде чем пойти на фронт, я за исполнение монолога Скупого рыцаря получил первую премию, тогдашних пятьдесят рублей, а стипендия была — семьдесят пять. Но не так даже деньгам я обрадовался, хотя они были нужны, мне надо было злейшего врага моего, Володьку Киселева одолеть. Он был на четыре года старше, ходил в драмкружок, жаждал первой премии, а я вырвал ее у него.

Но вот я хлопну дверью, а они вдруг не испугаются. Перезвонятся с кем следует и пока что не будут подписывать номер в печать, им торопиться некуда. Завтра сядет он в самолет, рейс Москва — Прага, и засвистят турбины…

За каждым из них, за всей этой организацией такой многолетний опыт безнаказанности! Еще никого у нас не наказали за то, что книгу удушил, а вместе с нею и автора утопил, как младенца в ванночке. Но вот если не то слово пропустил, недовольство «наверху» вызвал, конец карьеры. Нет, мне надо, чтобы подписали номер в печать, мне штамп нужен, я не имею права не сдержаться.

С тех пор, как я стал редактором журнала и притерпелся к этой мысли, я чувствую, будто несу корзину с яйцами, не переколотить бы их. На встрече нашего журнала с читателями в библиотеке имени Ленина (ныне — Государственная Российская библиотека), я даже заслужил упрек от микрофона из зала: в журнале вы смелей, чем отвечаете на вопросы. Милая, похорошевшая от волнения женщина требовала, чтобы общество выявило и покарало тех, кто так или иначе способствовал всем нашим бедам, всех покарать. А я сказал, что нельзя этого делать, иначе на каждой лестничной площадке люди окажутся врагами друг другу. И все силы общества уйдут на эту борьбу, и ничего мы не сделаем. Нельзя, чтобы волна смывала волну, иначе конца этому не будет. Она упрекнула меня в робости. Не очень это приятно, однако переживем, есть ради чего. Я не себя шел показать, мне журнал дорог.

И на другой встрече, в Доме актера, на Пушкинской площади, где зал был полон, и в фойе, куда открыли двери, стоял, дышал народ, только что на люстрах не висели, а я перед выходом на сцену попросил товарищей моих — и Николая Шмелева, и Юрия Карякина, — слово с них взял не упоминать всуе имя Лигачева. Только что произошел скандал в «Московских новостях», где мы, несколько человек, подписали некролог умершему в Париже Виктору Некрасову. И Лигачев только что не орал на редактора, Егора Яковлева: как, мол, посмел вообще печатать некролог! В седую его голову и мысль такая не вступала, что лишись он завтра своей должности, и кто он? Старец никому не нужный, мало ли уже сменилось таких временщиков, некогда всесильных: Лигачев? Кто такой Лигачев? А книга Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» уже осталась в литературе, в истории нашей культуры.

Товарищам моим не терпелось под смех зала цитировать Лигачева, ведь что ни слово — золото. Но, говоря аппаратным языком, решался вопрос о помещении для журнала «Знамя», у нас уже оба этажа залило, потолок внизу подперт щитами и бревнами даже неошкуренными, в редакцию войти невозможно. Они выступят эффектно, зал поаплодирует, а Лигачев завтра снимет трубку телефона — и остались мы сидеть посреди потопа.

Не раз в дальнейшем ради журнала приходилось мне делать то, чего никогда для себя делать бы не стал: где просителем представиться и не стыдиться этого, а где и на ногу наступить, хотя вот это мне более всего противно.

Но сейчас требовалось терпение, возможно, они и ждут, чтобы я взорвался, наговорил лишнего и тем самым развязал им руки, возможно, весь сценарий с таким расчетом разработан. Я сидел, слушал, наблюдал. И новый начальник Главлита Болдырев, с которым в дальнейшем установились у меня приемлемые отношения, тоже наблюдал. За могучим, просторным столом — сколько судеб через этот стол прошло! — он сидел в высоком кресле, как бог Саваоф на пушистом облаке, а его «воинство земное» рвало меня с двух боков только что не до живого мяса.

Еще не так давно, перед XXV или XXVI съездом партии, все они теперь слились в нечто равно безликое, а тогда каждый из них подавался как всемирно-историческое событие, цензура срочно заменяла на афишах названия классических спектаклей: вместо «Много шума из ничего» — «Любовью за любовь», «Перед заходом солнца» переименовали во что-то жизнеутверждающее… Родилась ли эта гениальная идея на Старой площади, или отсюда была подана услужливо, но осуществили ее здесь, в этих прокуренных кабинетах, где сам воздух отравлен. Он впитался в поры стен, в души людей, да разве выветришь его?