Я думал, думал и ничего не надумал, потому что быстро уснул. Но утром еще в дреме меня озарила мысль. Я понял, что я действительно кое-чего хочу, но не могу это сказать. Так не могу, что даже думать об этом неловко. В итоге, конечно, я весь закрыт от искренности.

Дело в том, что все эти несколько своих приездов я обращался к Степанычу на «вы». Как принято, по моим понятиям, обращаться к учителю. А весь его внешний вид был такой, что хотелось обращаться на «ты», но по отчеству, как в тех краях обращаются к старикам.

И вот я встал. Степаныч сидел за столом и смотрел на меня. Я умылся, а сам все думал об этой находке. Честно признаюсь, это «вы» было для меня жутким препятствием и чем ближе я подходил к тому, чтобы сесть за стол и рассказать Степанычу о своем желании обращаться к нему на «ты», тем мне становилось страшнее, и в то же время я все яснее чувствовал, как мое скрытое желание и вежливость не совпадают. А значит, я действительно неискренен. Хуже того, теперь, когда я дал имя своей болезни, она стала настолько невыносима, что я точно знал, что ни о какой работе с открытием видения не может быть и речи. Я ее даже ощущал каким-то видом боли.

Я сел за стол напротив Степаныча и стал собираться с духом предложить старому и очень уважаемому человеку позволить называть себя на «ты». Я не знаю, как передать свои чувства. Сейчас это все кажется мне пустым, сейчас я бы исходил исключительно из того, что это значит для него, но тогда… Думаю, у каждого было что-то подобное.

— Ну? — подтолкнул меня Степаныч.

Я понял, что молчать дальше будет просто постыдно и сказал:

— Нашел. Все так, насчет искренности… — и дальше у меня родилась любопытная фраза. Поскольку я не мог сказать ему «ты», «тебя», а «вы», «вас» выглядело бы теперь фальшиво, я сказал, отведя глаза. — Мне очень хочется называть Степаныча на ты…

Он заржал. Другого слова не подберешь.

— Вот и все?!

— Угу! — подтвердил я.

— Ну, это большое достижение народного хозяйства! — заявил он. Хотя, может, и не совсем это, потому что у него это прозвучало как-то ядовитей: да ты просто победитель Соцсоревнования! На мелочи не размениваешься! Называй на «ты»!

Во мне аж что-то лопнуло или взорвалось. Такая Задача и так просто решилась! И ведь действительно такая мелочь, если поглядеть на нее из-за преодоления. Какое-то время я сидел ошарашенный, будто усваивая произошедшее телом, а потом мне стало хорошо. Мы долго и хорошо разговаривали и смеялись. И Степаныч почему-то не начинал никаких работ, хотя обычно он мне покоя не давал ни минутки. Мы просто сидели и болтали о пустяках. Причем долго болтали, как редко бывало. Наконец возбуждение начало проходить, и я почувствовал, что хочу есть. Но Степаныч словно и не замечал ничего. Все болтал и болтал.

Я всегда с собой привозил продукты, когда ехал к нему. Тогда с питанием в деревнях было плохо. Но при этом я все равно оставался предельно уважительным к хозяину и без спросу, как говорится, ни за что бы не позволил прикоснуться даже к своим привезенным продуктам после того, как отдал их. Да что отдал, даже если бы у меня оставался запас в рюкзаке, мне нее равно было бы неловко поесть одному. Это все равно как в пионерском лагере есть привезенные подарки ночью под одеялом тайком от товарищей. Ну, а уж чтобы залезть в горшок или кастрюлю Степаныча, и речи быть не могло.

И вот я сижу и чувствую, что Степаныч заболтался и забыл и о завтраке, и об обеде. Какое-то время я выжидал, надеясь, что он сам вспомнит. Но он все разглагольствовал о том, что для видения нужно быть искренним и не сдерживать свои внутренние позывы, то есть что хочешь, то прямо и говорить или делать. Тогда, мол, видение начнет получаться само. Ты даже как бы и видеть не будешь. Просто будешь действовать так, словно видишь. В отношении розги это означает, что ты, может, и не будешь ее видеть, но как только у тебя появится тончайшее желание отойти, ты позволишь этому желанию выскочить и отойдешь. И это будет как раз тот миг, когда тебя били розгой.

Меня вдруг пробил жар. Оказывается он уже несколько часов с видом деревенского дурака не просто треплется, а говорит прямо о том, что происходит со мной. Ведь вот я сижу, хочу есть и не могу этого сказать! Меня даже затрясло немножко, словно озноб какой вышел из глубины души. Помню, я поднял голову и сказал:

— Степаныч! А как насчет немножко перекусить?

Он вдруг, совершенно не меняя радужного выражения, стукнул меня обратной стороной ладони по лицу.

— Вы… ты чего? — растерянно спросил я.

— Это я не тебя, — ответил он что-то дикое и махнул рукой.

Я на какое-то время опешил, потом подыскал для себя объяснение — может, это он муху или комара бил, и успокоился.

Степаныч тем временем опять принялся говорить и предложил:

— Ну что, может, прогуляемся?

— Да, — ответил я. — А как насчет сначала перекусить-то?

— Что перекусить-то? — переспросил он.

— Ну, я имею ввиду, не позавтракать ли нам?

И тут он снова ударил. Я сообразил, что это он бьет не мух. Поэтому сказал:

— Не понимаю.

— Чего не понимаешь?

— Чего ты дерешься.

— Да это я не тебя, — снова беззаботно махнул он рукой и засмеялся.

— Ага, — ответил я. — Это очень приятно, что не меня. А кого же? Рожа-то моя.

— Ну, рожа-то твоя, — подтвердил он, — так чего, пойдем или посидим?

— Посидим, — решил я, потому что понял, что попал в новую задачу.

— Посидим, — легко согласился он. — Так что ты там насчет искренности-то надумал, победитель соцсоревнования.

Я понял, что за этим прозвищем скрывается подсказка:

— Почему победитель соцсоревнования?

— А у нас так мудрено, как ты, бывало, председатель колхоза выступал. Я как тебя слышу, так сдержаться не могу, так бы ему, гниде, по зубам и врезал. Ты не обращай внимания! — и врезал, гад, еще раз!

Сначала я чуть не купился на это объяснение. Потом до меня дошло, что раз я говорю как председатель на собрании, значит, я могу говорить и по-другому! Как? Да как угодно. Не как председатель, так как директор или секретарь райкома… Это сейчас, когда я пишу, получается, что дошло как-то быстро и сразу. Я тогда по роже получал, наверное, с час, если не больше.

Но все-таки исчерпывается даже тупость. В какой-то миг меня осенило и я понял, что должен задать себе вопрос: а как кто я говорю?

И тут же понял, что у меня много обликов для разных случаев. И комсомольский активист, и уличный хулиган, и хороший мальчик… Конечно, хороший мальчик! Я говорил со Степанычем так, как полагается престарелому хорошему мальчику.

А зачем? Да чтобы он был управляемым и хвалил меня, если не в глаза, то рассказывая другим. Особенно приведшей меня к нему тете Шуре. А там, глядишь, и до мамы дойдет, и она будет гордиться, что воспитала такого хорошего мальчика!..

Меня даже испарина пробила, пока я разматывал это. Но порадоваться я не успел, потому что меня вдруг осенила следующая догадка: как я говорю — это одно дело, но там, в глубине, где нет слов, что-то происходит, какое-то движение. И оно всегда одно и тоже, и без слов. А это я здесь снаружи выбираю, в какие одежи одеть это глубинное движение. И одеваю в зависимости от того, какой человек передо мной, и какое я хочу на него произвести впечатление.

А что же это за внутреннее движение? Можно ли его выразить совсем без слов? Ну, это вряд ли!.. — подумалось мне. Где-то шевельнулось подозрение, что можно и совсем без слов, но я это принять не смог, это было уж слишком. Зато я понял, что слова бывают не просто какие угодно. Они бывают двух видов: какие угодно и такие, которые достаточны. Достаточны и не более. Просто желание, выраженное в слове, и никаких довесков, никакого дополнительного воздействия и произведенных впечатлений.

— Степаныч, я хочу поесть, — медленно сказал я. Даже в таком коротком предложении еще оставалось лишнее — это «по», прибавленное к есть. Но это я преодолеть не смог, и Степаныч это принял.