Изменить стиль страницы

Края ее успели потемнеть от коррозии, а дальше, словно перебитая кость, зернисто белел излом.

Техническая комиссия тут же составила акт. Поврежденную машину решено было отправить в ремонт, а экипажу временно дали новый бомбардировщик.

— Полетишь? — спросил Глазунова командир. — Не сдрейфишь?

— Полечу, — бодро ответил повеселевший лётчик.

— Правильно; — одобрил Филатов. Будучи человеком дела, он любил энергичных, волевых людей. — А на страхи наплевать и забыть. Для нашего брата всякие там эмоции — непозволительная роскошь. Впрочем, — рассудил майор в заключение, — горячиться и спешить тоже особо не надо. Разок мы все же слетаем вместе. Порядок есть порядок, и незачем лезть на рожон.

Если комэск поначалу и не очень-то верил в спокойствие Глазунова, то летчику удалось быстро рассеять его сомнения. Уже на следующий день он с безукоризненной чистотой в пилотировании сделал контрольный полет. Чтобы окончательно убедиться в своих выводах, майор запланировал ему еще три вылета по «коробочке», то есть по большому кругу над аэродромом. На каждый такой круг с четырьмя углами-разворотами уходит восемь — десять минут, зато пилот получает хорошую тренировку в выполнении посадки. Лейтенант приземлял машину деликатно, мягко, почти без толчка при касании колес о землю.

— Классно садится, — отметил Филатов и, помолчав, добавил свое излюбленное: — Как старик.

Есть люди, у которых сама наружность говорит о их хладнокровии и смелости. Таким был и Николай Глазунов. Никто не мог заметить ни в его облике, ни в поведении что-то похожее на робость. Но себя-то не обманешь. Продолжая летать, лейтенант чувствовал, что становится не тем, каким был прежде.

Проявилось это и в полетах. Впрочем, не сразу.

В середине мая погоду неожиданно испортил мощный циклон. Над степью долго висели холодные, мрачные тучи, шел нудный, затяжной дождь. Затем, пока подсыхал размякший грунт, экипажи бомбардировщиков вынуждены были работать со стационарного аэродрома.

Командир эскадрильи недовольно хмурился, раздраженно ворчал из-за любого пустяка: ненастье срывало план полетов с грунта. Чтобы лишний раз не расстраивать майора, авиаторы помалкивали, хотя каждый был доволен возвращением на зимние квартиры, пусть даже кратковременным. Там, в поле, очень уж досаждали нынешней весной комары и злая, кусачая мошкара.

А Глазунов — тот и не скрывал своего оживления. Он с видом знатока рассуждал о видах на урожай, о том, как кстати выпал добрый майский дождь.

И летал Николай в эти дни с особым удовольствием. А уж садился на бетонированную полосу — впритирочку. Словно и не было у него недавней аварии.

Передышка оказалась недолгой. Жаркое в тех краях солнце быстро сделало свое дело: степь подсохла меньше чем за неделю. Во вторник все три звена сходили на бомбометание по мишеням на отдаленном полигоне, а в воздухе комэск дал вводную:

— Идем на запасной!

Шли налегке, почти с пустыми баками. Самолет послушнее отзывался на каждое движение рулей. И все-таки, завершая полет, Глазунов пилотировал машину с какой-то странной нервозностью. Под конец он замешкался с визуальным определением высоты, слишком поздно сбавил обороты двигателям и рывком взял штурвал на себя. Бомбардировщик не к месту резво взмыл, затем, потеряв скорость, тяжело просел и от грубого толчка о землю застонал всем своим металлическим нутром.

— В чем дело? — обеспокоенно спросил комэск.

— Рука устала, — буркнул Глазунов. — Слишком долго летали.

Он хитрил, надеясь, что плохая посадка получилась у него случайно. Увы, все повторилось во втором полете, а потом и в третьем.

— Ну, ты даешь! — рассердился штурман. — Так можно без зубов остаться. Что с тобой?

Со штурманом своего экипажа лейтенантом Мишей Зыкиным и стрелком-радистом сержантом Васей Ковалем летчик, как правило, анализировал каждый выполненный полет, а тут лишь виновато взглянул на них и уединился. Да и что он мог сказать, если сам еще не разобрался в собственных ошибках! Стартует — нормально, положит корабль на боевой курс — ни одна стрелка на приборах не шелохнется, а вот при спуске глянет этак метров с тридцати вниз — и внутри у него словно обмякнет все.

Так и кажется, что едва бомбардировщик коснется грунта, как опять раздастся треск, грохот и скрежет. Мышцы от напряжения деревенеют, левая рука готова сама собой послать вперед секторы газа, а правая машинально ослабляет нажим на штурвал, и самолет выходит из угла планирования.

— Глиссаду держи, глиссаду! — гремит в наушниках предостерегающий голос руководителя полетов. Глазунов, спохватившись, давит руль глубины книзу, но глиссада — воображаемая линия спуска — уже сломана, выпрямлять ее поздно, потому что земля — вот она, рядом. И посадка — комом: то по-вороньи, со взмыванием, то с козлиным прыжком.

А в один из веселых, солнечных дней Николай, находясь в небе, поймал себя на совершенно несуразном желании: ему не хотелось возвращаться на аэродром. В герметичной кабине было тепло и тихо. Освежая лицо, на пульте по-домашнему ласково шелестел эластичными крылышками вентилятор, приглушенно, как бы откуда-то издалека, тек убаюкивающий гул двигателей. Вот так лететь и лететь бы куда угодно и сколько угодно, лишь бы не вести самолет на посадку.

Лейтенант понимал, что его новый бомбардировщик абсолютно исправен, однако в сердце жило тревожное ожидание, будто и на нем в момент приземления подломятся шасси. Усилием воли Глазунов подавлял в себе это ощущение, но как только крылатая громадина — такая могучая и такая хрупкая — содрогалась от толчка о грунт, летчик сжимал зубы, чтобы не застонать.

Теперь он сознавал, что с ним. Его снедала та болезнь, которую у авиаторов называют боязнью земли. Точнее говоря, это была нервная депрессия после целого ряда передряг, пережитых в последние месяцы.

Признайся Николай в своем недуге командиру эскадрильи или кому-нибудь из старших товарищей, они наверняка помогли бы ему в самый короткий срок обрести былое равновесие и уверенность. Однако молодой офицер был самолюбив. К тому же он опасался, как бы его вообще не списали с летной работы, сочтя слабовольным, а то, чего доброго, и трусом. «Страх есть страх, в каком бы виде ни проявлялся, — рассуждал лейтенант, — и если пилот не в силах побороть боязни земли, то рано или поздно он может разбиться».

Чтобы начальство или сослуживцы не сделали таких выводов о нем, летчик воевал сам с собой в одиночку. Дорого стоила ему эта душевная борьба. Все сильнее и сильнее становилось предчувствие неотвратимо надвигающейся беды. Уже не только в воздухе, не только в минуту снижения к аэродрому, а еще задолго до вылета он испытывал противную расслабленность. Бывало, утренняя свежесть лишь бодрила его, а теперь вызывала озноб, в то время как лицо пылало.

Первой начала догадываться о переживаниях Николая эскадрильский врач Лубенцова. Эта девушка была любопытна. Вместо того чтобы спокойно принимать летчиков в медпункте, она частенько бродила по аэродрому, заговаривая то с одним, то с другим из своих подопечных. И вот однажды, поздоровавшись с Глазуновым, она вдруг спросила:

— Уж не больны ли вы, лейтенант? У вас такая горячая рука! И на лице румянец подозрительный. Пройдемте-ка со мной.

— Вечно у вас какие-то подозрения, Ирина Федоровна, — притворно улыбнулся летчик. — Просто я очень быстро шел. К самолету спешу. Так что позвольте зайти к вам через полчасика…

Обычно офицеры, особенно те, кто постарше, относились к Лубенцовой с чувством некоторого превосходства. Они добродушно подтрунивали над молоденькой женщиной в погонах, которая с чрезмерной серьезностью заставляла их, пышущих здоровьем мужиков, ежедневно перед началом полетов мерить температуру и кровяное давление, подставлять для прослушивания голую спину, показывать язык и дышать в какую-то хитрую трубку.

— Помилуйте, Ирина Федоровна, — не раз с досадой ворчал Глазунов. — Вы и вчера меня мучали, и позавчера. Зачем же опять?

— Матерый воздушный волк прикидывается бедным ягненком, — смеялась Лубенцова. — Не выйдет!