Наш мир крепок. Даже если обрываются три судьбы, жизненный пульс не утихает. Люди реагируют на потери в своих рядах, для них чужая смерть — еще один повод творить разные дела и делишки…
Перед совещанием Ганин развил лихорадочную деятельность. Расследованием убийств занимались буквально все.
И это казалось странным, поскольку неясностей вроде бы не существовало. И для нас с Лехой Чернышевым нашлось занятие. Послали к матери Сенцова, жившей на моем участке, насобирать побольше компрометирующих сведений. Александр Васильевич назвал это «дополнительной проверкой морального облика преступника и выявлением мотивов преступления».
На этот предмет родственников Сенцова опросили, между прочим, десятки раз.
Ганина я не любил. Не любил с самого начала. Не так уж много на свете людей, почитающих начальство. Теперь я его ненавидел. И думаю, имел на то основания. И тем не менее, не верилось, что возню вокруг трагических событий он затеял исключительно затем, чтобы выгородить себя. Все так считали, а я не хотел соглашаться. Должен же быть предел человеческому цинизму? Точно страус, пряча голову в песок от очевидной опасности, надеялся найти выход из тупика. Поди ж ты, доказывал, что у Александра Васильевича проснулась совесть, что он пытается замолить грехи. О, трижды остолоп…
Встречаться с матерью бригадира было тяжело для меня. Нужны ли тут объяснения. И Чернышев шел к ней скрепя сердце. Наша задача казалась дурацкой, если не кощунственной.
Мы брели по пыльной дороге и не желали реагировать на зеленое буйство природы. Перебрались на проселок. Тучные сады наливались гроздьями плодов. Шаловливый ветер раздувал салатовые паруса крон. Незримое крыло изобилия покрыло мой участок. Вишневые деревья, облокотясь на заборы, манили бордовыми зрачками ягод. Нет, удержаться просто невозможно. Раз, и горсть полна вишен. Вынутые из пакета, они почему-то не так вкусны…
Леха хлопает меня по плечу, понимающе улыбается скуластым лицом. Кажется, я увлекся. Но тоска смертная. Когда мы добрели до нужной калитки, все опротивело окончательно… Эх, плюнуть бы на эти визиты да закатиться на речку. Сесть у берега и созерцать тихий и плавный ток воды. По-моему, лишь у ночного костра и тихих волн человек мудро смиряется перед неизбежностью неизбежного. Неторопливо перекатывается водица, пахнущая рыбьей чешуей и придонными растениями. Откуда бежит — неизвестно. Куда? Зачем? Сколько лет? Ничего неведомо. Стало быть, в струях есть мимолетность и вечность жизни. Великое таинство реки…
Черныш решительно толкнул калитку. Дорожка из разбитого и замшелого кирпича приводит к крыльцу. Двор самый обычный. Сараюшка, от которого тянет яблоками, куриным пометом и сладким дымом; кругом буйная трава и крапива, полчищем подступившие к самому фундаменту; ведро в кустах малины, забытое хозяевами давным-давно. Запустение. Прекрасная и печальная картина медленного угасания целого мира. Мира моего детства, чьей-то юности, зрелости, отпылавшего счастья и многого, многого другого…
— Ты только не заплачь, — встряхивает меня Чернышев, — физиономия у тебя, точно лимон жуешь.
— И за что тебя девушки любят? — лениво реагирую я. — Ни хрена в тебе сочувствия нет.
— Неподходящий момент для переживаний. — Леха широко, открыто улыбается. — Женщина — это инструмент. Его надо уметь настроить…
— Ну, понес, — отмахиваюсь от него.
И тут же прихожу к неожиданной мысли, что со мной происходит все наоборот. Слабый пол настраивает меня. Если находятся сразу две специалистки, то я разрываюсь на части. Последние события да история с кольцом отодвинули на второй план любовные приключения. Однако рано или поздно придется разобраться со своими симпатиями. Внешне я продолжал хранить верность Татьяне.
Даже на похоронах погибших мы были вместе, но и там я ощущал на себе шкуру предателя. Татьяна ничего не знала про Наталью. Тот поцелуй на ночном пруду до сих пор жег мои губы. Червь сомнения точил сердце. Таня, конечно, невеста, но принять встречу с Наташей за мимолетное увлечение не мог. «Инструмент»… Эх, Леха, Леха. Женщина — это жизнь, прекрасная и трагичная, простая и путанная-перепутанная. А две женщины… В одном я был согласен с Чернышом, что без этого существовать невозможно…
Почему- то на душе стало слегка веселей. Представил со стороны, как с торжественной миной на лице вступаю в зачуханный дворик, точно принц в изгнанье. Ладно, лирику побоку. Ирония и деловитость прежде всего, с такими козырями не пропадешь. Но пересекая скрипучий пол веранды, заваленный пустыми банками и допотопными флаконами, опутанными паутиной, подумал: «Да, Чернышев — это, конечно, не Вадик…» Выстрел в спину. Только кому?
Хозяйка, бесцветная и какая-то невесомая старушка, встретила нас настороженно. Недружелюбно. А что еще было ожидать? Наш товарищ убил ее сына в подворотне, как бешеную собаку. Боль за родную кровиночку скоро не забывается.
Леха стал расхаживать по комнате и хватать с полочек чужие вещи. Привычка при его профессии совершенно недопустимая. Я сел на подагрический диван без приглашения и помалкивал. О чем спрашивать эту замкнувшуюся в горе старуху? О семейных портретах на стене? О той кошке на вытертом до нитей коврике, от старости ставшей похожей на валенок? Или о невидимых ходиках, неизвестно зачем отстукивающих в этом доме часы?
Она стояла, поджав губы, и следила за Чернышевым. А он мало обращал внимания на нас обоих. Наконец, сунув нос в очередную коробочку, он удивленно-уважительно произнес:
— Богато живете, мамаша.
Мой слух резануло это — «мамаша». Ошалел Черныш, что ли? Конечно, без умысла брякнул, но хоть немного соображать надо. Хотел я знаком показать ему, да рука в воздухе остановилась…
Та, кого назвали мамашей, жгла Леху взглядом моментально вспыхнувших глаз. От этого огня, казалось, в следующую секунду и зарделось Лешкино лицо. Боже, сколько еще сил в этой пожилой женщине! Чернышев был явно растерян.
И тут на меня накатило. Пытаясь остановить волну, я безнадежно твердил себе самому: «Да зачем? Не надо. Не место…» Но уже захлестнуло.
— Что вы на него так смотрите? Как вы можете на него ТАК смотреть?
От звука моего голоса они вздрогнули. Не ожидали. Захватил их безмолвный диалог. Едва старуха Сенцова повернулась ко мне, пугающе спокойным тоном я сказал:
— Ваш сынок, между прочим, исподтишка застрелил Вадима, друга самого, самого… — Тут речь моя пресеклась: отчаянно запершило в горле. Рана была еще слишком свежа. Я справился со слабостью и продолжал: — Такого человека больше не будет на земле. Да если бы этот, ваш, живым остался, прошу верить, лично бы его… Зубами бы загрыз… — Опять перевел дух. — Их нет. Правильно. Разменялись, выходит…
Я горько усмехнулся, обвел пустым взором комнату, задержал дыхание, подыскивая нужные слова. Хозяйка стояла, как каменная. Чернышев в углу пыхтел, кусая ногти.
— Значит, разменялись. Каждый остался со своим, с горем. Так, что ли? — Я не ждал ответа, знал его сам. — Нет уж, извините. Ни в какой день, ни в какую погоду ни кому не придет в голову сравнивать их. Не сочтемся мы с вами бедой. Я хочу мстить за Вадима. Я имею на это святое право. А вы…
Надо было останавливаться. И запал мой иссякал, но Сенцова вдруг вскинулась, что-то прошипела, будто раненая крыса. Меня снова «замкнуло»:
— Ах, вот как! Тогда я еще скажу. Убийцами не рождаются. И в том, что произошло, ваша вина есть. Вам перед людьми грех надо век замаливать и мало будет… А она на него еще ТАК смотрит!
Потом я еще что-то говорил жестоко и больно. В моей памяти осталось очень нехорошее впечатление от собственного монолога. Словно о рыночной склоке. Хотя от сказанного тогда не отрекусь и сегодня. После импровизированной обвинительной речи бросил Чернышеву:
— Идем отсюда. Вроде все выяснили.
Леха тихо выбрался из угла. И мы бы ушли, но помешала Сенцова. Неожиданно рухнула на стол и страшно зарыдала. Моя ненависть к ней моментально улетучилась. И я, и Алексей замерли у двери в полном замешательстве. Сквозь всхлипывания стали прорываться лишенные смысла фразы. Сначала мы не поверили своим ушам. Не поверили потому, что застывшая в горе женщина начала просить прощения. Это никак не укладывалось в нашем понятии. Нам стало не по себе.