…В доме Околовичей я сразу ощутил привкус безысходного горя, слепого отчаяния и благородного смирения. Мне стало жгуче стыдно за самовольно присвоенное право особо печалиться о погибшем.
Мать Вадима из прихожей повела меня в комнату. По пути сообщила, что Вадик много рассказывал обо мне. Нет, не подвело меня предчувствие. Искоса поглядывал на Марью Николаевну, но не видел признаков страдания…
Однажды я попал в одну скверную историю. При мне били человека, уже раненного ножом. Мы с напарником бежали, чтобы прорвать гущу драки. Холодной молнией сверкнула в свете уличных фонарей сталь. Ярость вскинулась в нас, она слепила и выворачивала сумасшедшим темпом мышцы. Однако первый же подлый удар по телу, из которого лилась теплая кровь, остановил меня. Лучше бы я совсем не родился на свет, чем видеть такое. Трудно сказать, как удалось заставить себя растаскивать копошащуюся мразь, а потом преследовать убегавших. От шока, вообще-то, погоня частенько спасает. Вот и тогда хотелось растворить впечатление от кошмара игрой в догонялки…
Рано или поздно кто-то приказал возвратиться назад и ждать машины «скорой помощи» около потерпевшего. Автоматически подчинился. Опять то же пятно на ночном асфальте, выхваченное светом качающейся лампочки. В центре — бесформенный ком, лишь отдаленно напоминающий человеческую фигуру. И опять в душу влезло ошущение только что пережитого. Помню, точно электрический разряд проскочил по нервам. И тут, о, ужас, ком зашевелился. Мужчина протягивает ко мне руки, очень длинные, и стонет. Стонет надрывно, визгливо, моля о милосердии. Странное дело, ни капли жалости не нашлось к этому несчастному. Только брезгливость, словно он был прокаженным, нечистым. И только профессиональный долг заставил прийти на помощь.
Сидя напротив Марьи Николаевны, я вроде бы не к месту припомнил старый случай и вдруг понял, почему у фонарного столба оказался способен на жестокость. Получалось, что я сопереживаю лишь тем людям, что сдержанны в своем горе. Лицо матери Вадима было спокойным, правда, чуть заплаканным. И все-таки таилось в нем нечто, от чего у меня перехватило дыхание, и слезы покатились одна за другой. Судороги сковали язык, и в «просвете» между ними я твердил:
— Не могу… извините… не могу…
Марья Николаевна обняла меня, прижала голову к своему плечу. Словно впитывала часть моей боли.
— Поплачьте, Сереженька, поплачьте, вам легче станет, — ласково промолвила она, — потом будем Вадимовы фотографии смотреть…
Этого я уже не выдержал и выскочил в коридор. Когда, немного успокоившись, вернулся, то увидел, как Марья Николаевна перебирает карточки. Мы принялись вместе вглядываться в них, молчаливо моля смерть о маленькой уступке. Чтобы хоть с кусочков фотобумаги Вадик откликнулся на нашу скорбь. Не знаю, как это случилось, но просьба дошла до грозного адресата.
Он вернулся, подал знак с одного из снимков. Вадим стоял, прислонившись к стволу дремучей ели — такой живой, органично вписавшийся в природу, греющий кожей щеки шершавую кору дерева.
Мне хорошо знакома история этого фото. Ведь рядышком, «за кадром», сидели у костра Яцек Юргелевич, я и Наташа. Девушка, от рук которой всегда пахло спелой вишней… Расскажу о ней, ибо вечер с матерью Вадима закончился в молчании, и больше мы не встречались.
НАТАЛИ (ОТСТУПЛЕНИЕ)
Познакомились мы с ней при необычных обстоятельствах. Это случилось, по-моему, так давно. В самый разгар моей маеты с кольцом. У меня появилась идея показать антиквариат городскому ювелиру. Неофициально. И личину себе придумал. Корреспондент районной газеты. Все играл в конспирацию. Поэтому предстояло утрясти с моим бывшим завотделом и бывшим плотником Куркиным кое-какие детали предстоящей операции. Ювелиры — народ недоверчивый, мог последовать звонок в редакцию по поводу полномочий «литсотрудника» Архангельского.
Я люблю возвращаться после долгой разлуки даже к тем людям, с которыми меня мало что связывает. И не только к людям, но и к улицам, вещам, настроению, времени. Наверное, тяга к воспоминаниям — штука чисто возрастная. Только с каких лет это начинается? Один писатель сказал, что юность не кончается в какой-то определенный день. Действительно, разве что ненормальный станет утверждать: дескать, с такого-то часа он более не юнец, а зрелый муж. Другое дело, промежуточные финиши. Как в велогонке. На каждом — можно заработать очки на корысть своей мудрости. Она, и только она — вечный миротворец, унимающий страх перед пролетающими месяцами. Поистине, мудрость — религия безбожников. Тогда я спешил к очередному финишу.
Куркин встретил меня приветливо. Я застал его за изложением очередной байки. Редакционные дамы, потягивая сигареты, лениво внимали корявой речи. Все было по-прежнему, будто я лишь вчера ушел отсюда, хлопнув в сердцах дверью. Хотя, возможно, на картине, представшей передо мной, несколько сгустился «слой пыли».
— Здорово, начальник, — в улыбке растекся, как поджаренный на масле блин, Виктор Петрович, — молодцу, как говорится, и форма к лицу. Назад пришел проситься? Хи-хи…
Беседа поначалу завязывалась туго. Еще входя в подъезд, я едва сдержал волнение. Память заскрежетала, разматывая свои цепи. Что уж я мечтал увидеть, непонятно. Слава Богу, вовремя понял: этим людям, как ни обидно признавать, плевать на мое существование с самой высокой крыши. В голову заползла тоскливая мысль: чего приперся к ним? Идея с поручением от газеты уже представлялась надуманной и какой-то детской. Возникла неловкая ситуация. Словоохотливость Куркина еще более обостряла ее. Мне говорить не хотелось, а удалиться без объяснений мешали правила хорошего тона, которым, по крайней мере перед этой публикой, не следовало изменять. Нас выручил Толик Чистовский — ответственный секретарь. Влетел в дверь, как бомба, и сразу кинулся ко мне.
— Але, старина, будешь долгожителем. Помянули минуту назад твое имя, а ты, бац, в гости пожаловал.
— Зачем я тебе понадобился, Толя?
Я сознательно не упомянул в вопросе его кличку — Анатоль Бешеный. Он был обидчив. А прозвали его так за стремление вечно что-то устраивать, организовывать. Он постоянно кипел, брызгался слюной. И почти ничего не доводил до конца. Он мчался по жизни, словно глиссер, стрекоча и поднимая не очень серьезные волны.
— Так ты еще ничегошеньки не знаешь? Хорош гусь! — Чистовский строго посмотрел на меня. Даже осуждающе.
— Да ладно, не тяни. Просвети нашу серость.
— Ишь, прибедняется. Блюститель порядка, елки-палки, — Бешеный Анатоль апеллировал к чуть взбодрившимся дамам. — Ты хоть следишь за культурной жизнью района? Родную газету читаешь? Прошу не врать.
— Ну, в известной степени…
— Ба! — завопил Чистовский. — Пан Архангельский газет не читает! Недаром на вашего брата столько жалоб пишут. Ларчик-то просто открывается. Не ценят синие шинели силу печатного слова.
Этот болтун был буквально нашпигован газетными штампами и мог развлекаться на своем наречии до бесконечности. Я дал ему на базар минут пять, а потом оборвал:
— Сворачивай прения. Времени у меня в обрез.
Он еще чуток потарахтел, полюбовался на себя в зеркало, принадлежавшее хозяйкам комнаты, и, наконец, смилостивился.
— Слушай, лейтенант, к нам на заработки прикатили звезды театральных подмостков. Из областного центра.
Кстати, я рецензию нацарапал о гастролях. На ваши глаза, сэр, она, разумеется, не попалась. Жаль. Труппа в полном составе рыдала от чувств. Я им при встрече удочку закинул. Мол, слабо, ребята, в футбольчик сгонять с местными любителями? Они, знаешь ли, загорелись. Спасибо, Анатолий Поликарпович, за приглашение, и все такое…
И тут в комнату вплыла редакторша, неизменно неприступная и еще более самодовольная, чем прежде. Мне слегка кивнула и устремила холодный взор на Чистовского. Тот враз поник, съежился.
— Толя, где третья полоса? Сколько можно говорить? Когда же мы будем работать? Мне пора ехать в типографию. Ну? — вопросы Купчиха задавала с видом оскорбленной добродетели.