Изменить стиль страницы

Суббота.

У девочки иногда опять выступает на лице душа, которая два года назад была совершенно обнажена и пугала. Теперь бывает редко, как беглый отблеск. Но и то светит ясным, особенным умом, обещанием пробуждения.

Рембрандт возбуждает ностальгию воспоминаний не тонкостью приемов, не возвышенностью взгляда на вещи, а крайним сгущением, напряжением жизненности. Бог знает, как это удается ему даже в карандашном рисунке. Только не бывает и в живой жизни такой густоты бытия, напряжения, ударяющего по нервам. После часа на маленькой выставке рисунков болит спина и душа изнемогает от тяжести.

Мучительно после двух-трех дней глухоты заново слушать музыку. Ужасно мгновение начала, страшно отдаваться радости.

Андре Жид
По веревочке бежит.

Более пустого, бездушно-ласкового чтения не создавала даже гораздая на бездушие литература Франции («Фальшивомонетчики»).

Ночью нет сна печальнее, чем увидеть во сне свое смирение.

Воскресенье.

Тесно и душно во сне, еще не проснувшись, знаю, что вижу чужой сон. Я к себе даже словом не прикоснусь пока, в суеверной страсти выжить. Дожить до весны. Кажется, я бы впервые отчаялась, если бы отняли счастье ежеутренне видеть деревья. Душой, глазами, всей кожей и кровью — мне нужны деревья. Я выживу и начну понимать.

Я живу! Я — жива. У меня весна. У меня радость сегодняшнего дня. Я в завтрашней весне — изнываю от инфантильного ожидания писем, внезапно открывающихся дверей и роковых появлений. И подарков: бус, колец, платьев.

Ничто не просто из того, что дается душе; и душа никогда не дается ничему как нечто простое.

Имя этого счастья — музыка.

Благополучно покончено с Андре Жидом после полуторамесячных проволочек. Со святыми упокой, Господи, мелкую душу убогого гомосексуалиста. Ни иллюзии, ни надежды, ни веры. Инстинкту оплодотворения и бессмертия отвратителен гомосексуализм как самое гнусное извращение.

Низкими Пушкин называл слова, которые подлым образом выражают обыкновенные понятия: «нализался» вместо «напился пьяным».

Вторник.

Минимум, без которого нельзя: дом, не слишком трудный хлеб — и чтобы не приставали хамы. От этого минимума в умном человеке начинается независимость; без остального умный человек умеет обходиться, потому что от минимума (дальше) только сам человек и все важное — в нем. Без — всякий загнан, нельзя говорить о душе. Ужасная, ужасная тоска и беспомощность бесприютного.

Выпал снег. В морозном небе висит маленькое красное солнце. Пахнет сыростью и железом.

О, если бы. Мечта бездомного нищего интеллигента. Мы: ничто не защищает нас от жизни. У нас нет дома. У нас нет ни семьи, ни родового прошлого. Наше детство измучено грубостью и одиночеством. Наш опыт: отрицание абсолютное опыта родителей. Наши традиции: отвращение абсолютное к привычкам родителей. Мы порвали все кровные связи. Мы не принадлежим ни к какому клану, ни одному кругу, ни одному цеху. Мы — единомышленники? Какая хрупкая связь. (Единомышленники — в чем? Свобода и человечность.)

Как в русской сказке царевич, летящий на птице, собой птицу кормит, чтобы долететь, так я терзаю свои ночи, скармливаю себя времени: дожить, дождаться. Чего?

Вчера еще раз — 14 симфония Шостаковича. Через 200 лет скажут «Великие композиторы прошлого — Бах, Бетховен, Шостакович». А рабская, безысходная эта пора канет в ничто.

Человек! Через тысячу лет тоскую о тебе! Умираю о тебе! Завтра утром — снова живая, неуничтожимая, радостная, бессмертная. Это огромное — кому по силам? Отдаю равному. Только смерть меня вместит.

Суббота.

Не оставляю следов. Меня нигде нет — ни там, ни здесь, ни в чьих пустых воспоминаниях. Зато — я вне сравнений.

Сегодня потеплело. Стекла стали влажны. На улицах месили серую снеговую кашу. К ночи выпал снег и мягко белил город. Не спавший человек бродил в парке, не было звуков, кроме его шагов.

Слишком поздно и долго темнеет. Слишком рано светает. Просыпаюсь и вижу светлое окно и дальше бесконечно раздвигающиеся безутешные пространства. (Ночь истаивает по углам.)

Две недели назад думала: февраль — звук ломающегося снежного наста. Сегодня: взрывает предчувствие весны. Зверь и душа во мне предчувствуют и томятся. (Зверь — начало природное, младенческое, детское. В раннем детстве обоняние безошибочно предсказывало первую оттепель и последние заморозки. Звериное — кровь.)

Ильинское. Холмы под снегом. Легкое, легкое — беспечное небо. Взгляд к небу, мысль: «Это — бессмертие». Беспечное, бессмертное небо.

Сон. Единственная возможность быть наедине с собой. Мария. Что она уже знает? Усталость. Неизбежность. Смирение. Бегство. Я и лист бумаги: сосредоточенность, взгляд в себя, след о проходящем.

«Доктор Живаго» — ролланизм (?). Мысль путается во многих бесцветных речениях, словах без ритма и силы живой мысли. Фразы вялые и расползаются. А в стихах? Та же описательность выстраивает особое (только пастернаковское, кажется) линейное развертывание образности.

Взгляд вглубь. Душа глубокая, бездонная, сквозная: сквозь душу видится божественный замысел. (Мироздания?) О, какие сны мне снятся. Моря, острова, набережные, горы, дом и зеленая лампа. Все возвращение к небывалому, небывшему прошлому. (Прошлое — все, что не сегодняшний день. Будущее — осуществление небывшего прошлого.)

Ночные мысли. Сон стрекочет в ухе. Приснись, Свобода.

Воскресенье.

Усталость. Устала так, что ощущаю свою смертность. Тяжело отходит зима. Серые, скучные метели. Может быть, вера — только защитное свойство слабого духа, не умеющего вынести правды. Уловка слабого разума. Вот я вижу эту неопровержимую правду, мир оголяется, никакой преграды между мной и миром, никакой защиты; целую ночь — пробуждение — падение камнем, неподвижно — правда без преград — страх — незащищенность — неправедно постаревшее лицо — призраки; к утру изнеможение — растворение в тоске, пустыня. И снова — вера. Вера — только бессилие жить с истиной?

По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторгах умиленья —
Вот счастье! Вот права…

Преступление против отдельного человека должно ощущаться как преступление всей нации, преступление всех. Вся Россия — и до сих пор — должна бы нести бремя вины за убийство Пушкина. Это не искупленная вина, но усугубленная сотней других убийств (сотней тысяч).

Моцарт, Гармония света. Воспоминания небывшего отрочества. Дыхание солнечных бликов сквозь листву утренних деревьев; это — гобой, флейта, валторна и милый фагот. Фортепиано — мелодия простая и светло загадочная, как рожденный тобою ребенок. Финал: пробуждение к радостному действию, ликование.

Метель. Солнечный день.

Киниск. Совершенство, или, что то же, — отсутствие случайного, непобедимая юность, чистота и есть вечность, бессмертие. В восхищении им — тайное сладострастие (наверное): красота Афродиты никогда не откроется так, как красота Киниска. Я знаю, что тело увядает и смертно, и поэтому люблю, чтобы (вопреки!) его представили совершенным и недоступным разрушению (это греки). Представить Христа молодым — как и было — не что иное, как тело его распинают на кресте. Это тело Киниска бессмертное.

Среди многих слов и воспоминаний помнится и приснится (и уже снится) то, что не начало быть. Что погибло не будучи:

О Господи! Как совершенны
Дела Твои, — думал больной…

День в постели, без движения и свободы. Лежала. Разбросанное чтение многих книг, медлительность. Погружаюсь в себя. Кажется, ни разу не смотрела в окно. Но помню, что скоро весна. Один день, нагнетая потребность простора и выхода — на тысячу вольных лет. Завтра — уйду. О, как волнуюсь, как бьется сердце. Умру, если не выйду. Уйти. Уходить. Всегда уходить.