Морг, в шароварах и майке, шел по двору, посвистывая, поднялся по лесенке к клетке на невысоких столбах, раскрыл дверцу — птицы с ликующим гамом вылетели на волю — и сел на перекладину, глядя в небо.
— Пойду пообщаюсь.
Егор подошел к голубятне, клоун сразу поинтересовался:
— Слушай, про какую сумку ты у Марины спрашивал?
— Дамская сумочка, черная, лаковая. Сегодня ночью в нашем парадном нашел.
— С деньгами?
— Пустая.
— Черная, лаковая, без денег? Не наша. Хороши турманы, а?
— Я наш двор без твоей голубятни не представляю.
— Ну, я, еще когда в цирковом учился, увлекся.
— Когда с Адой встречался?
— Неужели ты помнишь? — удивился Морг.
— Смутно.
— Отчаянная девочка была, прелесть! «Я вас любил так искренне, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим». Тут Герман встрял — я уступил.
— Поэтому она к родственникам до свадьбы сбежала?
— А, ты в курсе. Правильно она сбежала — я был готов на все. — Морг помолчал, потом добавил с пафосом: — Они убили моего ребенка.
— Какого… ты что!
— А я ведь собирался жениться, благородно. Я человек благородный, не замечал? Хотя и не дворянин, склепа не имею. — Клоун засмеялся тихонько. — Никогда не прощу.
— Так она аборт, что ли, сделала?
— Ну. Ради старика…
— Ты думаешь, она за Германа Петровича по расчету пошла?
— А то нет! Он же на двадцать три года старше, развалина.
— Ну, уж развалина…
— Мерзкий старик, за деньги купил, — клоун хохотнул. — Любит девочек-пионерочек.
— Положим, Ада совершеннолетней-то была.
— Девятнадцать стукнуло. Как раз в феврале они закрутили и убили моего ребенка (рожать в августе собиралась), так в июне они уже поженились, в природе не существовало ребенка, а меня сослали в Сибирь. Славно все получилось, правда? Помнишь, вечером перед смертью она сказала, что за все платить надо? Вот и заплатила.
— В каком смысле?
— Ну не в буквальном — в широком, философском. Что и справедливо в конце-то концов!
— Справедливо? Неужели тебе ее не жаль?
— Нет. Соню жалко… Но Антошка-то как озверел — бить по мертвой… Эх, жизнь-тоска!
— А как ты думаешь, Ада с Германом хорошо жили? — Сам Егор жил настолько отъединенно, что про ближайших-то своих соседей ничего не знал.
— Великолепно — потому он и ушел, а? — Клоун подмигнул. — Или его выгнали?
— Выгнали?
— Ну, не знаю, что там у них стряслось, только семейка распалась. Ку-ку!
Поднявшись к себе, Егор долго стоял у окна, рассеянно глядя на голубятника, старую даму, гроздья сирени… Может, прав психиатр и не стоит вступать в этот круг патологии и ненависти? Страшно. Прошел к стеллажам — мамино наследство, — взял словарь, нашел слово «инцест» — кровосмешение, половая связь между ближайшими родственниками… «Любит девочек-пионерочек». «Герман и Соня? Я с ума сошел! Мерзость, грязь, ангел смеется… Как я целовал ее волосы, и она сказала, что ни разу к ней не прикоснулся мужчина…»
Егор швырнул словарь на пол.
— Любимая моя! — сказал он вслух. — Какая б ты ни была, что б ты ни скрыла от меня — я все равно тебя люблю.
Ночь прошла в привычной бессоннице во дворце правосудия. Вот уже год его мучили бессонницы, но он боялся и засыпать: всегда один и тот же невыносимый сон. Впрочем, сейчас не до этого. Главная загадка (он отдавал себе отчет, что в ней ключ ко всему); почему преследуют именно его? «Я не свидетель, не преступник — почему такое внимание? Что хотят внушить мне? Просто испугать? Зачем? Угрожают? Но ведь я не представляю ни малейшей опасности ни для кого — я ничего не знаю: только то, что напечатал Евгений Гросс. А между тем чувствую, как суживаются круги — в этой тьме, на многолюдной улице, в зеленом дворике, — идет незримая охота.
Вернувшись с дежурства домой, Егор быстро осмотрел все комнаты: мамину, свою и кухню (в силу социальной справедливости после смерти мамы его полагалось уплотнить, но, по слухам, особнячок обрекался на снос). Кажется, никто не навещал его ночью, никаких знаков, намеков… оставалось только ждать, хотя нервная энергия, жизненная сила требовала выхода.
До вечера он провалялся с книжкой на диване, и Смутное время в «Истории государства Российского» не казалось таким уж смутным в нынешних «сумерках богов». В сумерках прибыл Роман — прямо из редакции, продуманно небрежно одетый (эта «небрежность» стоит недешево), столичный журналист-проныра. Так хотелось бы выглядеть Роману (американский идеал) — и так он выглядел, хотя за внешним лоском «настоящего мужчины» (занимаюсь восточной борьбой), «своего парня» (пью водку с мужиками на равных) скрываются, Егор знал, мягкость, нежность и безволие, что так пленяют женщин, уставших от мужского самоутверждения. Ромка совершенно по-детски обожал своих друзей, бился в истерике при известии о казни Антона и в целом определялся одним словом: «Счастливчик!»
— Егор, — заговорил он оживленно, опустившись в дряхлое кресло у письменного стола, — возникла сплетня, будто ты нашел какую-то таинственную сумочку в парадном.
— Открой верхний ящик стола… видишь?
— Тут и лента!.. А что в ней?
— Ничего. Знакома тебе эта сумка?
— Откуда?
— У какой-нибудь твоей дамы…
— Мои дамы фирменные, а тут ширпотреб.
— Сумка висела на крюке в нише.
— В нише? В какой нише?
— Между вторым и третьим. А внизу слышались шаги. Одновременно, понимаешь? Увидел сумку и услышал… Да, вспомни, Ромочка, когда мы бежали на Сонин крик, ты ничего в этой нише не заметил?
— В каком смысле?
— Как будто шевеление в глубине.
— Не заметил. — Рома явно затрепетал. — Ты считаешь, там убийца переждал, пока мы…
— Мужчина в нишу не поместится, ну, если очень маленький и тоненький.
— Ага, злобный карлик или нежная фея.
— Ром, ты близок к Неручевым…
— Боже упаси!
— Самый близкий сосед — через стенку. Вот на твой взгляд, что это была за семья?
— С большими странностями семейка. Все трое. Про цыганку сам знаешь, ее весь Мыльный боялся. И муж все это терпел — крупный ученый, международного класса — все терпел. Это не странно? Да и сам он… всегда появляется вдруг, бесшумно, замечал? Глаза ледяные, пустые. Ну, если всю жизнь общаться с пациентами… — Рома замолчал в раздумье.
— Ты сказал: «все трое», — напомнил Егор.
— Разве? Оговорился. Соня… впрочем, я на нее и внимания-то особого не обращал. Красавица, конечно, но не в моем вкусе, детсадом отдает, прости, слишком наивна, слишком ребенок.
Егор жадно вслушивался в его интонацию, ранодушную, даже добродушную. Друг детства, Счастливчик. Теоретически больше всех годится на роль…
— Ребенок? — переспросил он. — У нее был мужчина.
— Не знаю, что у вас с ней было…
— Того, о чем ты думаешь, не было.
— Серьезно? Так какого ж ты… а, понятно, сохранил репутацию.
— Не сохранил, как видишь. Противно. Самому на себя. Но меня это очень волнует.
— Жорка, ты — «рыцарь бедный», честное слово! Кого теперь волнует потеря девственности.
— Меня волнует убийство.
— Ты считаешь, есть какая-то связь…
— Не исключено.
— Намек понял. — Рома улыбнулся милой своей мягкой улыбкой. — Я ведь слабак, Жорка, не спорь, только тебе признаюсь. Меня волнуют женщины эмансипированные, не школьницы. А Соня — как будто сама невинность… что ж, я ошибался, она была дочерью своей матери.
— Ты помнишь ее глаза?
— Еще бы. Они черные. Говорю же — ведьма, дочь своей матери. В Аде чувствовался огонь, и очень сильный.
— Герман Петрович утверждает, что за девятнадцать лет они ни разу не поссорились.
— Не знаю, не подслушивал.
— Ну, невольно, мог что-нибудь засечь… стены у нас не капитальные.
— Скандалов не помню, мата не помню. А сейчас вообще тишина, как в склепе. Тебя интересуют отношения Германа с Адой?
— Да. А также его отношения с дочерью.
— Ну, старик и поздний ребенок… оберегал, дрожал над ней, ясно. А вот с Адой… рассуждая теоретически: где страсть, эротика, деньги — там может быть все что угодно, вплоть до преступления.