Город-3
Только не надо на меня кричать.
Да, я разрушил этот город. Сам придумал, сам разрушил. Мой город — что хочу, то и делаю. Одним городом больше, одним меньше.
Всё равно вы не знаете ни одного обвинения, о котором я бы уже не подумал.
Никакого плана не было. Всё сочинялось на ходу.
Собака задирала ногу, и вырастало дерево с русалкой на самой толстой ветке, а другая ветка, плавно изгибаясь, заканчивалась удавленником. И всё это мимо, мимо, как декорация, призванная изображать движение повозки в бездарно драматическом театре моего самого первого и неудачного города. Я тогда ещё ничего не разрушал сам и поэтому, выхватив из рёберной части толстомясой империи солидный кусок, сделал свой первый город столицей этой грудинки, нагнав туда подневольных переселенцев в шелковых шарфах с сотовыми телефонами, от всей души ненавидевших это пыльное образование с морозами в августе и комарами в январе. А уже эти переселенцы сами позвали разноцветных турков, которые и не оставили от того города камня на камне. Не то ещё две тысячи лет я спотыкался бы на одной и той же кочке, родной и тошнотворной, как детсадовское какао.
А этот город был уже третьим. Мне казалось, что я чему-то научился на первых двух.
Я старался. Придумал медленный снег на трамвайных путях, а самих трамваев нарочно придумывать не стал, они сами потом откуда-то появились, от какой-то моей же незаметной подлости, а может, на стене начеркал какую-нибудь каббалистическую загогулину, не знаю… Эти трамваи невозможно было выследить и уничтожить, потому что появлялись они только один раз, в пять часов утра, грохоча чугунными колесами и разрушая мой дом тогда, когда не открыть глаз и не оторвать головы, когда ночь уже кончена, а утро ещё неизвестно, настанет ли.
Посреди города я сочинил дерево, ветки которого на этот раз были слишком тонкими, и поэтому бледная русалка с бесцветными глазами уже не сидела на них, а тянулась к нескончаемой черешне под неусыпным надзором матушки в халате с одной пуговицей на все случаи жизни. Однажды я напустил на город небольшой потоп, который затушил в нем все огни, кроме моей неотвратимой свечки, и русалка, впервые в жизни оторвавшись от черешни, пришла посмотреть ко мне в окно.
Еще в первом городе я узнал о шарообразности этого мира. Помню, как я смотрел в спину уходящему навсегда человеку, наблюдая, как сначала исчезают его ноги, потом плечи, голова… И вдруг я понял, что он никуда не уйдет, а будет появляться из-за спины снова и снова, до скончания времен. Поэтому свой третий город я окружил горами. Нет, не для того, чтобы защититься ими от все возрастающего числа ушедших людей, на самом деле эти горы были всего лишь оптической иллюзией, я проверял — сколько ни иди, они отодвигаются всё дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.
Я потихоньку обживал свое новое пространство, размечая улицы и кварталы желтыми каракулями на снегу и пеплом, сыпавшимся с измятых сигарет.
Но уже тогда город стал вести себя неправильно. Однажды я проснулся ночью на совершенно незнакомой улице, до того темной и прямой, что она просто не могла бы прийти мне в голову. На ней жили кашляющие от злобы собаки, и когда она всё же закончилась, я снова увидел ненавистную линию горизонта, из-за которой выползала на бесконечную помойку алюминиевая луна. Крекс, фекс, пеке. Я порылся в карманах, да где там… Папа Карло опять остался без новой куртки.
Из города в разные стороны уходили рельсы, и, отправившись по ним путешествовать, в самом конце я обнаружил своего высохшего предшественника с неестественно настоящими ногтями на чёрных перебинтованных ногах и покрытый мелкими трещинами портрет дамы с глазами русалки, смотрящей на свечку в моём окне.
А на обратном пути меня подкараулил и схватил невзаправдашний горбун в белом халате. Он смешивал в пробирках волшебные жидкости и разрешил мне подуть в стеклянную трубочку, чтобы жидкость в пробирке задымилась и окрасилась в рубиновый цвет, ух ты!
Очевидная банальность горбуна предлагала усомниться в его реальности, и я ушел от него, уже не помню как, позволив ему пытать до скончания времен усталых путников с рюкзаками, полными жухлых трав. Это была чужая территория, там я был не хозяин.
Но пока я путешествовал по рельсам, город усомнился уже в моём существовании. Возможно, виной тому была та же самая банальность, на которую с идиотской настойчивостью указывали зеркало в затоптанной прихожей и черный бюстгальтер, третий месяц сохнущий на трубе в ванной.
Город торопливо переделывал придуманных мной людей, он задавил машиной счастливую бабушку с белым платочком, плясавшую возле пивного ларька, замусорил все улицы и перегородил их троллейбусами со сваренными коротким замыканием рогами. Он населил город близнецами-милиционерами, которые размножались простым делением. Я сам однажды видел — стоял на углу сержант, потоптался как-то странно, глядь — а их уже двое. И лица у них одинаковые, и звания, и фамилии даже.
И прохожие, которых я придумывал, чтобы было не скучно ходить по улицам, стали какими-то пыльными и застиранными. Их по утрам вывозили древними растрескавшимися автобусами из каких-то хранилищ на краю города и туда же свозили по вечерам, сваливая как попало, вперемешку с прохудившимися молочными пакетами.
Я ходил по своему городу и не узнавал его. Неужели все это сочинил я? Хотя вон она — пуговица от моей рубашки в асфальтовой трещине.
Какой-то злой Мебиус успел склеить свое кольцо с односторонней поверхностью, из которой невозможно уйти. Декорации совершили круг сквозь паутину кулис, и на сцену опять выползло дерево с развешенными для просушки агрессивно сиреневыми рейтузами примадонны.
Опять война.
Ну почему, почему все и всегда кончается войной? Ну, любовь — понятно, но ведь и ненависть тоже. Да что там говорить, валенок в мусоропровод выбросишь — и на тебя уже идет хорошо организованный манипул соседских пенсионеров, лязгающих крепкими железными зубами.
Как-то раз в бане ко мне подошел голый кривоногий человечек и протянул младенческую молочную бутылку, уверяя, что эта мутная жидкость сделает меня бессмертным. Мне стало смешно — я и так был бессмертен — и глотнул из бутылочки. Последнее, что я помню из той жизни, — это клок чьей-то кожи с толстыми поросячьими волосами, оставшийся на плохо забитом в деревянную ступеньку гвозде.
Все рассыпалось, растрескалось и разъехалось по швам, а я все никак не мог приподнять то, что осталось от моего лица, и навести, наконец, порядок. Впрочем, никогда я не умел его наводить.
Вырванный с корнем и разбитый об стену телефон, давным-давно отключенный за неуплату, звонил теперь только для того, чтобы расхохотаться в лицо, и город навалился на меня всеми своими домами, деревьями и тенями, намертво придавив к полу, чтобы я не извернулся, не выскользнул и не ушел от него в окно седьмого этажа. Зачем? я никуда не собирался.
Открывалась дверь, и заходил человек с горчичным баллончиком, чтобы, наступив на мою рубашку ногой, оторвать ей рукав и унести неизвестно куда, в шкафу, в стариковской затхлости отмучившихся штанов и ботинок, поселился призрак старушки-учительницы с нижнего этажа, захлебнувшейся в крутом кипятке, хлещущем в моём туалете из треснувшего унитазного бачка.
Холодильник со скрипом раскрывал заржавленные двери, выставляя напоказ плесневелые внутренности, мертвых животных и разноцветные отравы, не леденеющие среди малахитовых пельменей и сталагмитов окровавленной морозилки.
Как-то раз, вынося среди ночи свой постыдный мусор, я встретил на лестнице давних искалеченных путников. Они курили иссохшие и раскрошившиеся за многие годы травы из своих рюкзаков, и, когда я проходил мимо, они спрятали от меня свои воспаленные глаза. Как они попали сюда? Они не умели убегать, они вообще ничего не умели. Только говорить медленные слова и слюнить нечувствительным пальцем пылающие кончики своих папирос.