Изменить стиль страницы

Но над этой яростной защитой и над его «простодушием» смеялись.

– Неужели вам не приходилось слышать о женщинах, забывших приличия? – спрашивали друзья. – Неужели, долгие годы живя в цивилизованном обществе, вы не знаете, что женщины способны на самые неожиданные поступки? Неужели вам никогда не приходилось слышать, что наиболее утонченные женщины, получившие самое лучшее воспитание, имеют пристрастие к бутылке и спиваются насмерть? И неужели вам не доводилось знать об ангелах домашнего очага, преданных женах и матерях, которые после двадцати лет почтенного и добродетельного супружества бежали из дома с учителями пения собственных дочерей? А с богатыми женщинами это случается чаще, чем с другими. Их развращает само их богатство. Эти маленькие Клеопатры мечтают о безумной страсти какого-нибудь Цезаря или Марка Антония.

В тот лондонский сезон не было новости более ошеломительной, чем эти слухи о леди Перивейл. Ими его потчевали в каждом доме. Молодые женщины говорили о событии намеками, разыгрывая наивное удивление: «Что это за история, о которой все говорят?» Они делали вид, будто совершенно не понимают, что все это значит, но «мама решила больше никогда не встречаться с леди Перивейл. Поэтому, надо полагать, произошло что-то совершенно ужасное, учитывая, с какими людьми мама видится и кого приглашает к себе каждый сезон. Наверное, произошло нечто похуже того, что, по слухам, случилось с леди Такой-то или даже с миссис Как-ее-там зовут».

Холдейн слушал подобные разговоры и чувствовал, как у него леденеет душа. И тогда он решил отдалиться от женщины, которую любил, испытывая страх и сомнения и ожидая, чем все закончится. «Если этот человек появится снова в обществе, значит, всему конец», – размышлял он.

Каждый вечер из своей квартиры на Джермин-стрит он шел на Гровенор-сквер и часами мерил шагами тротуар поблизости от ее дома, так, чтобы видеть ее окна. Он избегал домов, где шумело веселье, с опущенными занавесями и группами зевак около, полицейскими и рассыльными. Он видел освещенные окна утренней комнаты и – иногда – грациозную тень, скользившую по гардине, и знал, что она дома, и одна. Ни разу мужской силуэт не появлялся между лампой и окнами. Бывала раз или два в неделю Сьюзен Родни. Иногда он видел, как в одиннадцать вечера Сьюзен уезжает в наемном экипаже. И ни разу не было человека, которого он боялся увидеть. Ни разу этот человек не переступил ее порог.

А потом в клубе ему сказали, что Рэннока нет в Лондоне. Он вообще словно канул в воду. Говорили, что он отправился в Америку, но это было только предположение. Холдейн был на грани отчаяния. То было время убийственных сомнений, сменявшихся душераздирающими угрызениями совести. Однако все это осталось теперь позади, и жизнь превратилась в блаженную грезу о том уже скором дне, когда Грейс Перивейл будет его женой, и вечерние тени уже не разлучат их, и ночь перестанет мучить одиночеством.

Сьюзен Родни была идеальной «третьей лишней» для влюбленных, так как "у нее было много собственных интересов и занятий. Все свободное время она отдавала сочинению оперетты, чем занималась уже не первый год, с очень слабой надеждой на то, что когда-либо удастся ее поставить, может быть, в Брюсселе или во Франкфурте. О Лондоне она почти не смела мечтать.

Поглощенная композицией очередного восхитительного квинтета или хора, Сью бывала с влюбленными только тогда, когда они этого хотели, но они хотели этого очень часто, потому что ясное и веселое расположение ее духа гармонировало с их ощущением счастья. Она им обоим нравилась, и оба были уверены в искренности ее симпатии к каждому из них.

Как-то, когда они опять сидели в саду tête-a-tête, зашел разговор о знаменитом романе Холдейна, единственном его произведении, принесшем ему признание у читателя, и Холдейн признался, что почти кончил новый.

– Я начал его только в мае, когда меня мучила бессонница. В голове у меня кишели одни скорпионы, как у Макбета, и, казалось, я сойду с ума, если не вызову перед собой на свет божий эти тени невидимого мира и не проанализирую их природу. Эта печальная книга о самой горькой иронии судьбы, и в лучшие дни английской литературы, во времена Скотта или Диккенса и Теккерея, у нее не было бы шанса быть прочитанной многими. Но мы, теперешние, все это изменили. Теперь пришла пора жестоких книг. Большинство из нас превратили свои перья в скальпели. Думаю, и моя достаточно сурова, чтобы прийтись по вкусу обществу.

– Но в ней нет ничего, что затрагивало бы вашу или мою жизнь? – спросила с некоторой тревогой Грейс.

– Нет, нет, нет. И намека на это. Я писал роман в то время, когда пытался забыть вас, и тем более стремился забыть самого себя. И тени, о которых я говорю, не напоминают нас с вами ни в малейшей степени. Это неприятная книга, исследование людской низости и несчастий, которые ограниченные люди навлекают сами на себя, несчастий будничных, серых, словно пепел. И они все нарастают, углубляются и в конце концов приводят к кровавой развязке. Но там есть один лучик света, один действительно хороший человек, городской проповедник низкого происхождения, некрасивый, нигде не учившийся, но человек, много читавший, подобный Христу. Я бы сжег роман, если бы не он. Он пришел на помощь мне и моему роману, когда я погружался в бездну отчаяния.

– Вы так говорите, словно не вы его создатель, не вы творец романа, словно у вас не было власти над персонажами.

– У меня не было такой власти, Грейс. Они приходили ко мне, таинственные, как тени во сне, и это я был в их власти. Я не мог сам создавать их и не мог менять.

Ей хотелось, чтобы он прочитал ей роман прежде, чем отправит в печать, но это было как раз то, что он никак не мог сделать. Он не в состоянии был читать вслух собственные слова.

– Я возненавижу свое сочинение, – ответил он. – Каждая неловкая фраза, каждое банальное слово сразу же бросятся в глаза и будут меня бесить. Я лучше принесу вам первый оттиск, сразу из-под пресса, и когда вы прочтете, то скажете, стоит ли мне стараться написать еще что-нибудь.

– Но вы напишете другой роман, и еще, и так далее, – весело ответила она. – Вы подарите мне второй мир, населенный странными или прекрасными созданиями, негодяями, такими же грандиозными, как мильтоновский Сатана, или столь же невинными, как его Ева. И моя жизнь в мире вашего воображения будет такой же интенсивной, как ваша собственная. Вы подарите мне второе существование, лучшее, чем реальная повседневность. Вы будете рассказывать мне о созданиях вашего ума и фантазии, правда, Артур? По мере того, как они будут воплощаться.

– Боюсь, что я не смогу от этого удержаться в обществе моей духовной половины.

– Но вашей духовной половине это никогда не наскучит, сколько бы вы о том ни говорили.

– Вы думаете? Могу представить себе, как искусство мужа становится невыносимо скучным для жены.

– Но не в том случае, если она любит его и его искусство.

– Ах, в этом-то вся суть дела!

Леди Перивейл вернуло к действительности из мира теней очень материальное вторжение Джона Фонса. В этот душный влажный день он приехал без предупреждения и нашел ее в саду вместе с мистером Холдейном и мисс Родни. Они сидели за столом, усеянном новыми журналами и книгами старых поэтов в тех миниатюрных изданиях, которые так легко всюду носить с собой и трудно не читать.

– Я решил, что могу рискнуть явиться неожиданно, – сказал Фонс, – так как у меня есть очень важные новости для вас, миледи.

– Неужели!

– Клеветническая заметка, наглейшая клеветническая заметка, – ответил Фонс, доставая из кармана газету.

– Где! Где! В какой газете? – возбужденно восклицали Грейс и Сью.

– Странно, однако, напечатано в самой респектабельной светской газете, хотя и довольно ограниченным тиражом, – отвечал Фонс, – в газете, которая, насколько мне известно, еще никогда никого не задевала таким образом. Это в «Бонтон и Крикет Ревью», она печатается в Кенсингтоне и распространяется, главным образом, в южном Лондоне.