Но пора мне кончить. Будьте здоровы. Целую несколько раз ваши ручки и обнимаю сестру.
Нежно любящий ваш сын
Николай.
<Адрес:> à Pultava en Russie.
Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.
В Полтаву, оттуда в д. Василевку.
Не знаю, застанет ли это письмо тебя в Париже. Не знаю даже, застало ли тебя то письмо, которое писал я к тебе третьего дня. Причина же, почему я пишу к тебе вслед за первым второе, есть представившаяся оказия. Письмо тебе это вручит мой добрый приятель m-r Pavé, который, верно, тебе понравится. Он знает даже и по-русски (ибо воспитывался вместе с сыном кн. Зин<аиды> Волконской), но говорить на нашем языке затрудняется, и потому, чтобы лучше расшевелить его и заставить говорить, говори по-французски или на нашем втором родном языке, т. е. по-италиански. Вторая причина, почему я пишу к тебе, но ты, может быть, уже ее знаешь. Я был поражен,[169] когда услышал. Нужно знать, что не успел я бросить в окошко письмо, которое долженствовало лететь к тебе в Париж, как из другого окошка, в Poste restante подали мне другое из дому. Печальная новость была заключена в первых строках. Итак, добрая мать твоя не существует! Эта потеря была для меня слишком родственной.[170] Ты для меня роднее родного брата, это ты знаешь сам. В твоей матери я потерял[171] близкое к тебе, стало быть, и близкое ко мне, и я вспомнил при этом <Се>[172] мереньки, Толстое и наши поездки, и те счастливые только три <верс>[173] ты расстояния между наши<ми>[174] бывалыми жилищами, и мне стало грустно. С каждым годом, с каждым месяцем разрываются более и более узы, связывающие меня с нашим холодным отечеством. Но тебе теперь нужно, между прочим, подумать обо всех делах. Маминька мне не пишет никаких подробностей. Она только что услышала об этом и в ту же минуту бросилась меня известить. Видно, что и она была этим сильно потревожена, потому что письмо ее написано наскоро. Татьяна Ивановна умерла в Семереньках, и вот почему нет никаких подробностей об этом у нас. Итак, тебе нужно поскорее осведомиться о ее распоряжениях последних и обо всем, сколько для себя, столько и для других, потому что ты — старший брат. Но ты сам поймешь всё. Напиши мне всё, что и каким образом ты теперь предпримешь, словом, твои намерения. — Прощай, будь здоров, и да уладится всё к лучшему для тебя. Кстати, вещи, о которых я просил тебя, ты теперь можешь прислать через Pavé, он мне их привезет в самый Рим. Помоги ему, если можешь, выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса — на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ними вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение, голова часто покрыта тяжелым облаком, который я должен беспрестан<но> стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать. — Есть парики нового изобретения, которые приходятся на всякую голову, деланные не с железными пружинами, а с гумиластическими.
<Адрес:> à Monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Paris, Rue de Marivaux, 11 (N onze).
Итак, вы уже в Неаполе. Как я завидую вам! глядите на море, купаетесь мыслью в яхонтовом небе, пьете, как мадеру, упоительный воздух. Перед вами лежат живописные лазарони; лазарони едят макароны; макароны длиною с дорогу от Рима до Неаполя, которую вы так быстро пролетели. Я думаю, как вам теперь кажется печален наш бедный Рим с его монастырями, Колизеями, кардиналами и Пиацою Барберини! И я, грешный, признаюсь вам, принимаюсь с робостью за перо, чтобы напомнить вам об обещании писать. Я не постигаю причин вашего молчания. Я был на почте и спрашивал, нет ли мне писем из Неаполя. Non c’e, — ответил мне сидевший за решеткою с пером за ухом impiegato. Пишите, ради бога, пишите! Ничего не скрывайте, пишите хладнокровно и по порядку. Прежде всего позвольте узнать, где выбрали вашу квартиру: возле королевского дворца или Castel Nuovo? и с которой стороны у вас море: с правой или левой? Велик ли театр Сен-Карло, в котором, без сомнения, вы были не один раз? и как вы нарисовали вид Неаполя: карандашом или акварелью? Если вам угодно, то я закажу для него рамы в Риме, тем более, что возле меня живет мастер, очень хороший человек, хмельного не берет в рот и весьма дешево берет за работу. Я думаю, кн. Григорий Петрович в больших теперь хлопотах: распределяет комнаты, повелевает одной сделаться детскою, другой быть столовою, третьей гостиною, в которой, увы! вряд ли достанется сидеть пишущему сии строки. Прошу извинить меня великодушно, что так нахально втиснул я сюда свою особу. Издавна уже так устроено людское самолюбие: всюду хочется всунуть свою рожу, хоть эта рожа ни на что не похожа. И в самом деле, до того ли вам, будучи теперь так очарованными красотами Неаполя, чтобы думать о такой пешке, каков я? Извините, что ничего не пишу о новостях римских: со времен вашего отъезда решительно ничего здесь не случилось нового. Массоти вам кланяется. Жена того мужа, который, при возвещении о приходе к вам, назван был маленьким человеком, слава богу, здорова.
Впрочем с совершенным почтением и таковою преданностью имею честь быть, ваш покорный слуга, Н. Гоголь.
P. S. А ведь Емельяни уж уехал!
Уже протекло более двух лет с тех пор, как я имел удовольствие видеть и слышать вас, князь. Но я помню так, как бы это было вчера, и буду помнить долго вашу доброту, ваш прощальный поцелуй, данный вами мне уже на пароходе, ваши рекомендательные письма, которые приобрели мне благосклонный прием от тех, которым были вручены. Живя в Риме, я припомнил всё то, что вы говорили мне о нем. Всё это справедливо, так же как и верное ваше сравнение его с Неаполем. Я читаю этот роман каждый день с новым и новым наслаждением и, как в картине старинного автора, я в нем отыскиваю каждый день новое и только говорю: как много нового в старом и куды как больше,[175] нежели в самом новом! Еще не так давно был я вместе с княгиней Зин<аидой> Волхонской на знакомой и близкой вашему сердцу могиле. Кусты роз и кипарисы растут; между ними прокрались какие-то незнакомые два-три цветка. Я уважаю те цветы, которые вырастают сами собою на могиле. Мне всё кажется, что это речи усопшего к нам, но мы глядим, силимся и не можем понять их. Потом я был еще один раз с одним москвичом, знающим вас — и вновь уверился, что эта могила не сирота: в Италии нельзя быть сиротою ни живущему, ни усопшему. Дождемся ли мы вас под наше роскошное небо, хотя на несколько дней отогреть душу, без сомнения, уставшую от жестоких ласк севера, хотя и родственных? Я думал, что я по крайней мере встречу здесь известие о выходе полного собрания ваших сочинений, но сколько ни переглядывал нашу тощую Северную Пчелу, нигде не нашел об этом ничего. Что касается до меня… но прежде позвольте мне замучить вас моею убедительною просьбою. Ваша доброта и ваша прекрасная душа дают мне эту дерзость. Примите благосклонно подателя этого письма, брата моего — Данилевского. Отлагая в сторону родство, я могу сказать, что это один из достойнейших молодых людей. В нем много таланта и вкуса. Бывши два года в Париже, в Италии и Германии, он не пропустил ничего, чего бы не обратить в свою пользу. Он мой единственный родственник и единственный друг от колыбели, от первых лет юности деливший со мною всё, все небольшие мои радости и горя. Он намерен теперь заняться службою. Помогите ему[176] вашим влиянием и вашим добрым советом. Век не позабуду вашей этой милости[177] и за нее буду в пятьсот раз более вам обязан, нежели если бы вы мне оказали ее самому, и клянусь, она падет не на камень. Он достоин быть более счастлив, нежели есть, вы это увидите. Извините меня великодушно,[178] что я так дурно и с такими ошибками пишу. Увы, не в силах! Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она не властна. Что если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи бог вкушать смертному. Да сохранят вас небеса в силах негаснущих и в здоровье. Не забывайте того, который, не ведая ни отношений, ни приличий света, только следовал побуждениям своего сердца, благоговел пред талантом, читать и изучать его считал высшим наслаждением в свете, а для себя единственным, и который вследствие этого был всегда исполнен к вам высокого, непритворного уважения и любви, знакомой немногим.