"Резкий и мягкий, грубый и нежный, доверчивый и странный, грязный и чистый, соединение глупца и мудреца — я все это и хочу всем этим быть — и голубкой, и в то же время змеей и свиньей".
"Ибо мы, познающие, — говорит он, — должны быть благодарны Богу, дьяволу, овце и червю в нас… внешним и внутренним душам, глубину которых нелегко постичь, с их внешними и внутренними пространствами, до крайнего предела которых не смогут добежать ничьи ноги" ("По ту сторону Добра и Зла"). Познающий имеет душу, "которая владеет самой высокой лест-ницей и может наиболее глубоко опуститься в землю, самую обширную душу, которая широко блуждает и бродит в себе самой, которая бежит от себя самой и нагоняет себя в самых далеких кругах; самую мудрую душу, которой безумие нашептывает сладкие речи, — наиболее любящую себя душу, в которой все имеет свое течение и истечение, свои приливы и отливы…" ("Так говорил Заратустра").
С такой душой человек обретает "тысячу ног и тысячу щупальцев" ("По ту сторону Добра и Зла") и постоянно стремится убежать от самого себя и ввести себя в другое существо: "Когда, наконец, находишь самого себя, нужно уметь от времени до времени терять себя и потом опять находить. Конечно, это относится только к мыслителю: ему вредно быть всегда замкнутым в одной личности" ("Странник и его тень"). To же самое говорят и его стихи: "Мне ненавистно вести самого себя!
Я люблю подобно лесным и морским животным потерять себя на долгое время, задумчиво бродить в заманчивой чаще. Издалека, наконец, приманить себя домой и завлечь самого себя к себе!" ("Веселая наука".)
Такая жизнь "в себе" становится тем менее воинственной по отношению к внешнему миру, чем более она полна войнами, победами, поражениями и завоеваниями среди своих собственных порывов. В одиночестве своего духовного самоуглубления и саморазвития она ищет скорее оболочку, которая бы оберегала ее от громких и наносящих раны событий внешнего мира. И без того внутренний мир полон страданий и ран. К этому типу познающего человека относится описание Ницше: "вот человек, который постоянно испытывает необычайные вещи, видит, слышит, подозревает, надеется, мечтает; которого его собственные мысли поражают и ранят, как нечто приходящее извне, как своего рода события и удары" ("По ту сторону Добра и Зла").
Взаимная вражда порывов в душе его не уничтожена, а скорее напротив, усилилась. "И кто будет судить об основных влечениях человека по тому, действовали ли они как вдохновляющие духи, демоны или кобольды, тот найдет, что каждое из них хотело бы выставить именно себя конечной целью миро-здания, владыкою всех прочих влечений. Ибо каждое влечение властолюбиво и старается философствовать в своем духе" ("По ту сторону Добра и Зла").
Именно поэтому "познание познающего свидетельствует о нем самом", т. е. "о том, в каком отношении друг к другу стоят внутренние влечения его натуры" (там же).
Я помню одно устное изречение Ницше, которое очень верно характеризует эту радость человека, познающего ширину и глубину своей натуры, — радость, порожденную тем, что его жизнь сделалась "экспериментом для познающего" ("Веселая наука"). "Я подобен старому, несокрушимому замку, в котором есть много скрытых погребов и подвалов; в самые скрытые из подземных ходов я еще сам не пробирался, в самые глубокие подземелья еще не спускался. Разве они не находятся под всем построенным? Разве из своей глубины я не могу подняться до земной поверхности во всех направлениях? Разве через всякий потайной ход мы не возвращаемся к самим себе?"
Таким образом, широта и сложность негармоничной, "лишенной стиля" натуры становятся громадным преимуществом: "если бы мы хотели и осмеливались создать архитектуру, соответствующую нашей душе, то нашим образцом был бы лабиринт!" ("Утренняя заря"), — не такой лабиринт, в котором душа теряет себя, но такой, из запутанности которого она находит путь к познанию. "Нужно носить еще в себе хаос, чтобы родить блуждающую звезду", — это изречение Заратустры относится к душе, которая родится для звездного существования, для света как для своей истинной сущности, для своего апофеоза.
* * *
Чтобы понять Ницше до конца, необходимо понять психологию религиозного чувства. Из всех дарований Ницше нет ни одного, которое бы глубже и неразрывнее было связано со всем его духовным существом, чем его религиозный гений. В другое время, в другой период культуры он помешал бы этому пасторскому сыну стать мыслителем. Но среди влияний нашей эпохи его религиозный гений обратился на познание. Все его развитие вышло в значительной степени из того, что он потерял веру, из "скорби о смерти божества", этой безграничной скорби, которая звучит вплоть до последнего произведения, написанного Ницше уже на грани безумия, — до четвертой части его "Так говорил Заратустра". Ведь если множество отдельных, не связанных между собой порывов распадается на две как бы противопоставленные одна другой сущности, из которых одна властвует, а другая покоряется ей, человек находит возможность относиться к себе как к высшему существу. Тем, что он принес в жертву самому себе часть себя, он приблизился к религиозному экстазу.
"В человеке соединяются тварь и творец: в человеке есть материя, недоделанность, избыток, прах, нечисть, бессмыслица, хаос; но есть в нем и создатель, художник, есть в нем твердость молота, божественность созерцателя, настроение седьмого дня…" ("По ту сторону Добра и Зла".) И здесь видно, как непрерывное страдание и бесконечное самообожествление обусловливают одно другое тем, что каждое создает сызнова свою собственную противоположность. "Всякий, кто когда-нибудь строил новое небо, находил силу для этого лишь в собственном аду" ("К генеалогии морали").
В этих основных чертах натуры Ницше заключаются причины утонченности и экзальтации, присущих, как жгучая пряность, всему высокому и значительному в его философии. Сильнее всего это должен чувствовать неиспорченный вкус молодых и здоровых натур — или же люди, защищенные безмятежностью религиозных воззрений и не испытавшие на самих себе борьбы и страданий атеиста с религиозными влечениями. Но именно это и делает Ницше в столь сильной степени философом нашего времени. В нем выразилось типичным образом то, что глубже всего волнует современность: невозможность удовлетвориться крошками от трапезы современного познания и невозможность отказаться от своего отношения к познанию. Такова великая и потрясающая картина философии Ницше: целый ряд мощных попыток разрешить эту задачу современного трагизма, угадать тайну современного сфинкса и сбросить его в пропасть.
Именно поэтому, если мы хотим разобраться в произведениях Ницше, нам следует обратить внимание на человека, а не на теоретика. В теоретическом отношении он часто опирается на других мыслителей, но то, в чем они достигли своей зрелости, своей творческой вершины, служит ему исходным пунктом для собственного творчества. Малейшее прикосновение, которое испытывал его разум, будило в нем полноту внутренней жизни. Он сказал однажды: "бывают два типа гениев: один, который творит и хочет творить, другой, который дает себя оплодотворять и рождает" ("По ту сторону Добра и Зла"). Он несомненно принадлежал ко второму типу. В духовной натуре Ницше было — доведенное до величия — нечто женственное; но при этом он настолько гениален, что совершенно безразлично, что давало ему первотолчок. Если мы соберем все, что было посеяно в его уме прежними учениями, у нас окажется лишь горстка незначительных зерен; когда же мы вступаем в его философию, нас осеняет лес тенистых деревьев, роскошная растительность дикой, безграничной природы.