Впрочем, для самих Лу и Райнера все происходящее в Мюнхене было озарено особым, не видным постороннему глазу светом. "Ты только подумай, Лу, мне казалось, что Добрый Бог исчерпал для меня свою милость, но вдруг, представляешь, я совершенно незаслуженно получаю экстрагонорар от издательства "Инзель"… И поэтому ты должна, должна, должна быть моим гостем! Я надеюсь, что мне не нужно исхитряться, дабы убедить тебя в том, что мой довод о существовании Бога является бесспорным, не правда ли? Скажи мне, ну разве я смогу сделать свою жизнь в будущем разумнее и глубже — ежели таковая меня еще ждет, — не начав ее с нашей совместной встречи?" — так он ждал ее.
"Любимый Райнер, ведь случилось же, что закончился последний день в Мюнхене. Я не увижу тебя больше. И все-таки я всегда буду думать о том, что когда-нибудь счастье общения с тобой свершится где-то в иных сферах, даже если мы о них ничего не знаем. Никогда прежде я не говорила тебе, как однажды с необычайной ясностью ощутила, что чувство нашей внутренней связи так необъятно выросло во мне, что стало почти явью, — и мне даже почудилось, словно я чувствую тебя на расстоянии всего нескольких улиц от меня. Когда мы шли с тобой в последнее мюнхенское утро, я хотела рассказать тебе об этом наваждении, но не смогла. Прощай, Райнер, любимый мой, и спасибо за все. Подарив мне целую эпоху моей жизни, ты даже не знаешь, как горячо я ее переживала", — так они прощались.
Они беседовали в письмах о Шпенглере и Шелере, книги которых он прислал ей в подарок ко дню рождения: "Знаешь, под этой повсеместно признанной большой философией Шелера есть в нем что-то, что побуждает его к столь же неистовому поиску спасения, как тебя", — отзывалась она, попутно сообщая, что Макс Шелер, автор знаменитого "Положения человека в космосе", стал завсегдатаем ее геттингенского домика. А к Пасхе Райнер всегда посылал в ее "протянутые ладонями вверх руки" свои новые стихи. Лу искренне сознавалась, что она всегда немного завидовала этому необъяснимому чудотворчеству Рильке — способности спасать себя стихами от терзавших его "демонов" тоски и страхов. "Тебе должно было в этом повезти, потому что в тебе абсолютно все претворяется в образ. Перед тобой одно откровение, и этому нет конца". Шутливо сетуя на то, что судьба обделила ее столь целительным даром и она вынуждена искать спасения в психоанализе, Лу тем не менее в 1912 году всерьез отговорила Райнера от намерения пройти курс у аналитика. Риск оставить за врачебным порогом не только свои проблемы, но и спонтанные всплески вдохновения казался ей неоправданным. Для поэта разлад с самим собой является неизбежной жертвой Молоху творчества. В результате этих обсуждений Рильке так и не довел до конца переговоры с уже было найденным врачом. Но всего лишь месяц спустя, словно подтверждая прогнозы Лу, под его пером начали рождаться "Дуинские элегии".
Однако Лу была известна еще одна тайна исцеления — кроме стихов. Она называла ее переломом. "Твое тело знает об этом переломе даже еще раньше, чем Ты сам, — тем знанием, которым обладает только тело — так бесконечно верно и непосредственно, что может на некоторое время даже войти в новое противоречие с душой. Знаешь, как это можно распознать? По глазам — по ним, которые выхватывают из тысяч очертаний один-единственный образ, который "еще не любили", потому что они жаждут любить, ломают отведенные природой границы (припоминаешь, что Ты когда-то мне об этом рассказывал?) и — одним взглядом вступают в брак.
И не только в поэтическом смысле, но и в том прямом, телесном смысле, вплоть до волнения в крови: возбужденная кровь ударяет в глаза, принося боль и напряжение, как если бы хотела в замешательстве превратить их в очаг плоти, в котором скрыто телесное чудо оплодотворения.
Дорогой мой, дорогой, старый Райнер, мне кажется, что я не должна была бы вообще об этом писать, но в конце концов это не только писание, поскольку одновременно я чувствую, как будто бы мы сидим где-то рядышком (как в Дрездене над книжкой, когда нам обоим внезапно захотелось вернуться в Мюнхен), прижавшись друг к другу, как дети, что-то шепчущие друг другу на ухо — что-то о большом страдании или еще о чем-то, что пробуждает доверие. Мне хотелось бы еще много писать и писать об этом и говорить Тебе и говорить — не потому, что так уж много об этом знаю, а потому что я (как женщина, чувствующая определенным образом иначе, чем Ты) слышу всем своим существом глубокие новые тоны Твоего сердца. Не могли бы мы, не должны были бы мы, не хотели бы мы встретиться где-нибудь — где-нибудь на половине дороги?"
Конец ее письма в действительности напоминает колокольный звон — набат и нежный перезвон одновременно: она требует от него жить всегда в любви, а значит, жить вечно, — и в этом ее требовании нет и тени личной заинтересованности, корыстности чувств — ведь она ждет от него выбора в пользу Любви не к себе, а к любой женщине, которая будет готова пробудить его сердце. И эта концовка письма удивительным образом напоминает чудесную балладу В. Высоцкого:
Всякий раз, когда в мире свершается нечто подлинное, все нити времен приходят в движение. И оживают мифы. Каждая влюбленная пара воскрешает Тристана и Изольду. "У всех земных влюбленных со щеки струится одинаковый Господь" (М. Кискевич). Великий и таинственный синхронизм мироздания заключается в том, что "прошедшее и грядущее свершаются сейчас". И все времена и сюжеты становятся хрустальным эхом друг друга. И потому строки, написанные сто лет спустя молодым киевским поэтом, нежданно "попадают в такт" тех мыслей и чувств, которые кружили головы гулявшим по киевской брусчатке Райнеру и Лу.