Автомобиль между тем остановился у знакомого подъезда, и швейцар выбежал высаживать обычных посетителей.
Тонкий обед, близость Макса, его томный взгляд разнежили Орлову.
— Максинька, — прошептала она за десертом, — ты проводишь меня в театр, а потом заглянешь ко мне после двенадцати… Ключ у тебя, я надеюсь…
Она заглянула ему в глаза преданными, почти робкими глазами.
Но он поспешил отвести от нее взгляд.
— Увы, дорогая, сегодня мне необходимо быть у моих стариков. Они скоро уедут на дачу… Завтра, если можно…
— Как хочешь, Макс, — уже ледяным тоном бросила женщина и прибавила уже с ноткой явной подозрительности, дрогнувшей в голосе: — Ты едешь к своим тотчас же или посидишь у меня в уборной?
— Прости великодушно и на этот раз, Анна, сегодня я провожу тебя только до дверей театра.
— Как хочешь, — снова прозвучало холодно.
Автомобиль помчался. У театрального подъезда Арнольд поцеловал руку Орловой и, подождав, пока высокая фигура последней скрылась за стеклянной дверью артистического входа, круто повернулся к эстонцу-шоферу и скомандовал, быстро вскакивая в экипаж:
— На Кирочную, к Орловым… Да поживее, пожалуйста, Герман. Каждая минута на счету…
III
Михаил Павлович Тишинский долго не мог опомниться после отповеди, данной ему молодой Орловой, тем более что отповедь эта являлась в данном случае совершенно несправедливой. Он менее всего думал о том, чтобы соединиться с дочерью прелестной Annette Орловой узами брака. Он даже не предполагал, что у красивой моложавой артистки есть почти взрослая дочь. Но, тем не менее, увидя девушку, простодушный и прямолинейный от природы, далеко еще не успевший испортиться в омуте столичной жизни, двадцатитрехлетний Тишинский сразу воспылал страстью к Клео. Оригинальная внешность этой «маленькой вакханки», женщины-ребенка и женщины-кошки, как ее справедливо называл Арнольд, поразила его, ударила по нервам, по дремавшей до сих пор страстности натуры. За прелестной Annette, как называли актрису Орлову в том кружке, в котором он вращался, он волочился скорее из моды, как всякий богатый наследник ухаживает за артисткой, из желания поддразнить менее счастливых товарищей, он, которому богатый и щедрый родитель отсыпал каждое первое число столько денег, сколько он спрашивал у старика.
Забившись в свою сибирскую нору, старик Тишинский все то, что мог бы проживать сам, живя в городе, посылал своему единственному сыну, любимому им до самозабвения.
— Наша фамилия старинная, заслуженная, дворянская, — говорил он, когда его упрекали в излишнем баловстве и поощрении к расточительности сына, — и чтобы с честью и достоинством носить ее, необходимо иметь деньги для представительности, для комфорта. А Миша у меня единственный, умру — все равно ему оставлю, не потащу же за собою в могилу. Деньги же молодежи нужнее, чем нам, старикам, так пусть и пользуется ими вволю, пока молод.
И молодой Тишинский пользовался, как мог и как умел. Он страстно и искренне любил искусство вообще, а драматическое в частности. И ежедневно проводил свои вечера в театре. Его увлечение Орловой выросло на этой почве. Вернее даже не увлечение ею, а теми ее образами, которые она умела создавать в свете огней рампы. У него и знакомство-то с нею завязалось на этой почве. В душе своей этот по виду простенький, казавшийся моложе своих лет юноша носил бога, бога красоты, и это оберегало его от засасывающей грязи жизни.
Незаслуженно обвиненный Клео, он ушел от нее смущенный, взволнованный и почти испуганный неожиданной отповедью. А в душе кто-то назойливый и упрямый нашептывал вопреки разуму и логике:
— Она должна быть твоею, она должна быть твоею. Это именно та девушка, о которой ты втайне мечтал, и она будет твоею, будет…
В то же самое время Клео, не подозревавшая даже о том впечатлении, которое она произвела на молодого человека, и относившая его намерение целиком за счет «интриг» матери, которую она, кстати сказать, подозревала во всевозможных кознях, все еще пылала негодованием. Вся розовая от волнения прошла она в свою комнату.
Здесь, в этой голубой шкатулке (голубой цвет был ее излюбленный: он так шел к ее рыжим волосам и ослепительно белой коже), обтянутой бирюзового цвета кретоном с атласными бантами и розетками, пахло какими-то острыми, с несомненной примесью мускуса, духами. Изящные, самых неожиданных и прихотливых форм, козетки, пуфы, кресельца и диваны были расставлены, вернее, разбросаны в живописном беспорядке на белых коврах с крупными, чудовищных форм и футуристической тенденции цветами. Узкая, за такими же нелепыми и крикливо разрисованными ширмами, постель казалась каким-то неожиданным оазисом чистоты и девственности среди целого хаоса статуэток, картин вольного содержания, всяких ширмочек, шкафчиков, бра и экранов, с теми же не то футуристическими, не то символическими рисунками. А в простенке между двух окон стояло прелестное трюмо, отражавшее сейчас маленькую, полудетскую фигурку и растрепанную голову обладательницы этого странного экзотического уголка. В нем же отражался и портрет во весь рост Анны Игнатьевны, помещавшийся напротив. На нем артистка была изображена в роли Сафо… Грозно смотрели ее строгие, страстные, обведенные синими кольцами глаза. Траурной каймой были обведены строгие брови… И в красноречивом молчании сомкнуты гордые уста.
Рыжая Клео, войдя в свою комнату, с такой любовью устроенную ею самой несколько месяцев тому назад на средства того же баловника дяди Макса, когда она была еще в старшем выпускном классе гимназии, подошла прежде всего к зеркалу и вперила в свое отражение все еще горевшие гневом и негодованием глаза. И вот постепенно стало проясняться выражение бело-розового свежего личика. Лукавый огонек зажегся в глубине этих желто-зеленых кошачьих глаз, улыбка растянула пухлые губки. Вдруг она расхохоталась, откинув назад головку.
— И этот дурак, этот длинный воробей смел думать, что я смогу, что я захочу стать его женою!.. Как бы не так. И с этой внешностью маленькой вакханки, как называет меня Макс, и с моей перламутровой кожей, с моими влекущими глазами (его выражение тоже) быть женою этого желторотого птенца, у которого, кроме папашиных приисков, нет ничего за душою… Ни ума, ни остроты, ни умения оценить такую штучку, как я! Ну уж это дудки-с! Ступайте пасти ваши стада, как говорят французы, куда-нибудь подальше, милый Мишель, а вам такой табак не по носу.
И она с задорным видом настоящей французской кокотки — увы! — низкого пошиба, ухарски щелкнула пальчиками перед воображаемым носом злополучного Мишеля.
Потом с тем же веселым хохотом повалилась на ближайшую кушетку, вся потягиваясь, нежась и извиваясь на ней с чисто кошачьей грацией. Протянула руку через голову, нащупала стоявший в изголовьях кушетки на стенном бра портрет… То было изображение Арнольда. На нее смотрели дерзкие, усталые глаза, и чуть усмехались надменные порочные губы. Девушка смотрела минуту жадным влюбленным взглядом в красивое лицо Арнольда. Потом, с внезапно загоревшимися глазами, с яркой краской, внезапно вспыхнувшей на лице, прижала портрет к сильно бьющемуся сердцу и опрокинулась с ним вместе на спинку кушетки, осторожно и нежно сжимая его в объятиях. А услужливая память уже рисовала пережитые впечатления из недавнего полудетского прошлого.
Ей, Клео, минуло одиннадцать лет, когда в их доме появился этот красивый, тогда еще тридцатилетний блондин, пресыщенный и одновременно усталый. Рано развившаяся девочка, росшая на свободе среди удушливо-пряной обстановки дома, хозяйка которого делила себя между подмостками и поклонниками, предоставленная развращенным нянькам и боннам, читавшая чуть ли не с восьми лет бульварную рухлядь, сразу при появлении в доме дяди Макса, жениха ее матери, почувствовала к нему какое-то острое влечение полуребенка-полуженщины. Дядю Макса очень забавляла эта детская любовь, и он всячески поощрял ее — разумеется, в шутку? Клео помнит его чересчур продолжительные поцелуи и не менее продолжительные сидения на коленях молодого, интересного жениха ее матери. Помнит его растлевающую лесть, его щедрые подарки, всегда умело подчеркивающие ее тщеславие крошечной женщины: полуигрушечные браслеты, кольца и прочую дорогую бижутерию, которыми он баловал ее вначале. А когда ей минуло четырнадцать лет, он привез ей целое приданое — белье из шелкового батиста, тончайшего, как паутина, с кружевами, прошивками и лентами, которому позавидовала бы любая шикарная парижская кокотка. Его ласки делались все смелее и смелее. Его чары заволакивали туманом экзальтированную рыжую головку. Недетская чувственность и настоящая страсть сжигали теперь маленькое тело подростка. Клео с грехом пополам доучивалась в гимназии… Все ее мысли сводились к одному стремлению, к одной цели: принадлежать ему, Максу… Принадлежать ему всецело… На всю жизнь, всегда, постоянно, ему одному, ему одному. И сейчас, думая эту свою постоянную думу, с закрытыми глазами, вся съежившаяся в комочек, она сладко улыбается своими пухлыми детскими губами…